Шрифт:
Закладка:
«Мы приехали в Лондон, преисполненные надежд и ожиданий, – вспоминает Оге Бор. – Разумеется, такая попытка вмешательства ученого в мировую политику была делом довольно необычным, но мы надеялись, что Черчилль, обладающий таким богатым воображением и часто демонстрировавший такую необычайную дальновидность, сможет вдохновиться новыми перспективами»[2249]. Нильс Бор искренне надеялся на это. Его английские друзья его не подготовили.
Ч. П. Сноу назвал эту злополучную встречу «одним из самых мрачных фарсов этой войны»[2250]. Наиболее полный отчет о ней дает Р. В. Джонс[2251], протеже Черуэлла, который участвовал в ее организации и, к своему удивлению, несколько часов спустя встретил Бора, слонявшегося по Олд-Куин-стрит перед офисом Проекта трубных сплавов:
Когда я спросил его, как прошла встреча, он сказал: «Ужасно. Он отчитал нас как школьников!» Судя по тому, что он рассказывал мне тогда и позже, встреча не задалась с самого начала. Черчилль был в дурном настроении и разбранил Черуэлла за то, что тот не организовал эту беседу по более официальным каналам. Затем он сказал, что знает, зачем Черуэлл так поступил, – чтобы упрекнуть его в заключении Квебекского соглашения. Это, разумеется, было совершенно не так, но это означало, что заранее «отрепетированная» речь Бора оказалась заведомо неуместной. Бора, который говаривал, что точность и ясность взаимно дополнительны (и, следовательно, короткое заявление не может быть точным), было нелегко слушать, и Черчилль, по-видимому, понял из его слов только, что Бор озабочен вероятным состоянием послевоенного мира и хочет рассказать русским о ходе работ по созданию бомбы. В отношении послевоенного мира Черчилль сказал ему: «Я не понимаю, о чем вы говорите. В конце концов, эта новая бомба будет просто больше нынешних. Она никак не изменит принципов ведения войны. А что касается послевоенных проблем, мы с моим другом президентом Рузвельтом всегда сможем полюбовно разрешить любые из них»[2252].
Черчилль уделил Бору только назначенные тридцать минут, причем бо́льшую часть этого времени говорил он сам. «Уходя, – пишет в заключение Оге Бор, – отец попросил разрешения написать Черчиллю, на что тот ответил: “Для меня будет честью получить от вас письмо” и добавил: “…но только не о политике!”»[2253]
«Мы говорили на разных языках»[2254], – сказал впоследствии Бор. Сыну он показался «несколько обескураженным»[2255]. На самом деле он был разгневан; в семьдесят два года, все еще в раздражении, он говорил своему старому другу: «Было ужасно, что никто там [то есть ни в Англии, ни в Америке] не пытался найти решения проблем, которые должны были возникнуть после появления возможности высвобождения ядерной энергии; они были совершенно неподготовлены». И дальше: «Вера в то, что русские не смогут сделать то же, что сделали другие, была абсолютно абсурдной… В ядерной энергии никогда не было никакой тайны»[2256].
Такая непреклонность Черчилля была вызвана множественными, но понятными причинами. Он был по горло занят подготовкой к высадке в Нормандии; он чувствовал, что за его спиной плетутся заговоры, и рефлекторно прихлопывал их; его возмущал тот восторг, который его коллеги выражали по отношению к этому общепризнанно великому человеку («Когда вы показали мне на Даунинг-стрит этого человека, с этой его шевелюрой, он мне не понравился»[2257], – бранил он впоследствии Черуэлла); возможно, он слушал недостаточно внимательно, или же был чересчур уверен в своей собственной правоте, и не мог поверить, что появление бомбы приведет к изменению правил игры. Год спустя семидесятилетний премьер-министр не изменил своего мнения. «В любых условиях, – писал он Энтони Идену в 1945 году, – наша политика должна быть направлена на сохранение контроля над этой областью в руках Америки и Британии, насколько это возможно, а французы и русские пусть делают что могут. Можно быть совершенно уверенным, что любая держава, которая завладеет этим секретом, попытается создать такое изделие, и это затрагивает само существование человеческого общества. Это дело не сопоставимо ни с чем, существующим в мире, и в настоящее время я не могу даже помыслить об участии в каком бы то ни было разглашении этой информации третьей или четвертой сторонам»[2258].
«Он всегда наивно верил в “секреты”, – заключает Ч. П. Сноу. – Самые авторитетные специалисты говорили ему, что этот “секрет” невозможно сохранить, что Советы вскоре получат в свое распоряжение собственную бомбу. Возможно, под влиянием одного из случавшихся с ним порывов романтического оптимизма он предпочел остаться в заблуждении и не поверить этим утверждениям. Он слишком хорошо понимал, что мощь Британии, как и его собственная мощь, была к этому времени лишь остаточной. Пока бомба была только у американцев и британцев, он мог верить, что эта мощь не иссякла окончательно. Печальная история»[2259].
Бор написал Черчиллю 22 мая; его письмо, хотя и составленное в осторожных выражениях, все же было политическим и высказывало то, чего ему не позволили высказать при личной встрече: «что в сознании президента вызывают глубокую озабоченность колоссальные последствия этого проекта, в котором он видит огромную опасность, но также и уникальные возможности». Бор не стал растолковывать напрямую, о каких именно опасностях он говорит. Из письма кажется, что он воздержался даже от навязывания своих советов: «Разрешение этой ситуации остается, разумеется, исключительно делом государственных руководителей. Посвященные в нее ученые могут только предоставлять государственным деятелям ту информацию по техническим вопросам, которая может быть важной для их решений»[2260]. Однако в число этих технических вопросов, как не преминул указать Бор, входила вероятность распространения ядерного оружия и появления еще более мощных бомб – в Лос-Аламосе он узнал об идее супербомбы.
По-видимому, Черчилль не потрудился ему ответить.
Бор пробыл в Лондоне еще несколько недель. Он был там в «день Д»[2261], вторник 6 июня 1944 года. Дуайт Д. Эйзенхауэр, Верховный главнокомандующий союзными войсками, назвал это вторжение на Европейский континент, в первой волне которого участвовали 156 000 британских, канадских и американских солдат при поддержке 1200 военных кораблей, 1500 танков и 12 000 самолетов, «величайшей операцией морского десанта в истории». К концу недели, когда Бор с сыном снова уехали из Англии в Соединенные Штаты, войска союзников, численность которых увеличилась до 326 000 человек, уже закрепились на пляжах высадки и начали наступление вглубь материка. «Дорога домой, – объяснял Эйзенхауэр своим армиям, – лежит через Берлин»[2262].
Для Бора дорога домой лежала через Вашингтон. 18 июня он рассказал о своем удручающем