Шрифт:
Закладка:
«Ишь, лежачую не бьют, – вспомнилось Саньке. – Раздавить бы ее, гадину, как вшу!..»
Ной занялся делами арестованных – пятерых солдат и двух оренбуржцев – Терехова и Григория Петюхина.
Один из солдат арестован за изнасилование девчонки – патруль доставил. Приказал дело передать в трибунал без всякого промедления. Двое – за воровство в каптерке.
– Отпустить. Пущай домой собираются.
Еще двое – за драку в казарме.
– Освободить. А казаков – ко мне. Разберусь.
Казаков привели в гимнастерках без ремней. Ной уставился на них жестким взглядом.
– Подумали? – спросил.
– Чево думать? – встряхнул взлохмаченной головой неломкий Терехов. – Мстишь за митинг, и все тут.
Ной оглянулся на начальника гарнизонной тюрьмы:
– Скажи, как по революционному закону положено, если в бой врываются без приказа командира, губят зазря воинов под огнем и фактически оказывают помощь не своим, а противнику?
Начальник тюрьмы без запинки ответил:
– Расстрел на месте. Или через трибунал – тоже расстрел. А разве эти казаки такое преступление сделали?
Ной сверкнул глазами:
– Про них нече толковать. Кабы учинили экое злодейство – не стояли бы здесь живыми.
Терехов не дрогнул, только жестче вычертил губы и сузил глаза. Петюхин что-то хотел сказать, но, выслушав ответ председателя начальнику, глубоко вздохнул и вытер тылом ладони пот со лба – пробрало.
– Так вот, казаки, – поднялся Ной. – Подумайте над тем, покель в живых пребываете. Отпусти их, начальник. Пущай метутся из полка обезоруженными! В Оренбурге у вас банды, не качнитесь сдуру к ним – без голов останетесь!
С тем и ушел из тюрьмы Ной со своим ординарцем.
Петюхин призадумался, а Терехов еще пуще раздулся злобою так, что матерков хватило ему до Оренбурга и к себе в станицу довез – детишек перепугал, а жену-казачку ни за что ни про что при встрече вздул плетью, чтоб силу мужа почувствовала. Не успев передохнуть после Гатчины, метнулся в банду, зверски истреблял большевиков, за что и произведен был мятежным генералом Дутовым из урядников… в есаулы!
Из кутузки Ной не пошел в штаб, где его поджидали комиссар Свиридов с Подвойским.
Был потом и митинг – горюшко! Никто никого не слушал – сплошной рев и гвалт: домой, домой, живо распускайте!..
А тут еще беда – ни продовольствия для солдат и казаков, ни фуража для коней – склады-то сгорели!..
Тридцать первого января приехал снова из Смольного Николай Ильич Подвойский, чтоб завершить демобилизацию полка.
Самым страшным для Ноя было решение о расстреле лошадей. Кони, кони! Казачьи кони! На махан пойдут для голодающих питерцев.
Коня рыжего, генеральского, отстоял. Передали малочисленному Гатчинскому гарнизону.
До вечера Ной занимался полковыми делами. Прощаясь с Подвойским, спросил про батальонщицу Евдокию Юскову. Да, он ее спас из-под расстрела, так и так, и матросам не отдал. Нельзя ли выдать ей документ, как тем батальонщицам, которых отпустили в Петрограде?
– Оформите ее через свой полк. Пусть едет домой без приключений.
Ной поблагодарил и ушел. Надобно сказать, что с того утра, как ординарец Санька спрятал Дуню в доме телефонистки, Ной не встречался со своей пленницей. И если Санька напоминал о ней – сердито отмахивался: не до нее!
VII
Кровать ординарца Саньки была ободрана, мешки с добром из буржуйского тайника исчезли, и Саньки след простыл.
– Дезертировал, подлюга! – вскипел Ной и бегом на станцию.
Туда-сюда, нету ординарца, спрятался где-то. Ной сделал вид, что ушел со станции, а сам подкрался с другой стороны, затаился за углом и ждет. А вот и поезд показался из Пскова – платформы, платформы с дровами для замерзающего Питера. Глядь: бежит Санька по перрону, согнувшись под тяжестью двух мешков. Ной выхватил револьвер и выстрелил в небо:
– Ложись, гад! Изменщик!
Санька распластался на перроне, спрятавшись за туго набитыми мешками. Ной двинул его сапогом в зад.
– Ты знаешь, сволочь, что за измену на позиции в Восточной Пруссии я расстрелял полковника со всем штабом! Забыл! А ты дезертировать?! Подымайся! Именем революции укорочу твою дорогу.
Быть бы упокойным ординарцу Саньке, если бы не подошел Подвойский с комиссаром Свиридовым. В чем дело? Ординарец дезертирует?
Санька почуял, что комиссар из Смольного может выручить.
– Из ума вышибло, истинный бог! Думщики, значится, сказывали, что председатель, Ной Васильевич, на службе остается и меня захомутает. А я хворый! Помилосердствуйте!
Подвойский, понятно, не похвалил ординарца за дезертирство:
– За это на фронте, безусловно, расстреливают! Но сейчас, я думаю, командир простит вас. И если он вам сию минуту прикажет сопровождать его в бой – выполняйте неукоснительно. Или вы новобранец? Не фронтовик?
Санька обратился за помощью к комиссару:
– Иван Михеевич, за-ради Христа, отпустите! Скажите ему, что не я вам первый обсказывал про батальонщицу тогда, а Дальчевский. С той поры житья мне никакого нету. Убьет меня Конь Рыжий. Помилосердствуйте!
Ной на некоторое время очумел, будто ушам не поверил! Так, значит, Санька выдал Дуню Юскову?
– Не-ет, ты не уедешь, пакость! – Туго закрутил Ной, теперь его не остановит ни комиссар Свиридов, ни Подвойский, ни сам Дух Святой и Сатана из преисподней. – Один раз становятся предателем, не запамятуй! Навьючивай мешки, живо! И отпущен ты будешь тогда, когда свой грязный хвост очистишь. Такоже.
Санька поплелся обратно со своей кладью, оправдываясь, что он ополоумел после побега комитетчиков и что батальонщицу первый выдал Дальчевский. А он только после него не стерпел, сердце не выдержало, чтобы укрывать стерву, и что сам Ной Васильевич с того утра ни разу не навестил пулеметчицу, а значит, брезговал ею. И потому Санька решил, что Ной Васильевич плюнул на паскуду, и Санька отобрал у ней сегодня буржуйское добро – пущай таскается в своей шинельке и в солдатской амуниции, потому как тайник открыл не кто иной, как Санька, и добром пользоваться ему.
Как только вошли в ворота ограды, Ной гаркнул:
– Стой, гад!
Санька бросил мешки.
– Так ты, падаль, Иуда?! Три раза Иуда!! А Иудов смертным боем бить надо. Смертным боем!
Санька не успел отскочить, как Ной сцапал его за бекешу и одним махом вскинул в воздух, перекинул через себя. Не успел Санька подняться, как Ной снова его подхватил, как мешок, и, размахнувшись, швырнул в другую сторону – по снегу дорога пролегла. Санька за револьвер, да разве успеешь – это же Конь Рыжий! Вырвал револьвер, оборвал шашку и пошел возить Саньку, тыча мордой в снег молча и люто. Кулаками не бил – знал силу своего удара. На позиции как-то, рассвирепев на обезумевшего коня во время боя, ударил кулаком меж ушей – конь тотчас испустил дух.
Санька взвыл о милосердии:
– Ной Васильевич! Детишки у меня! Детишки малые!
– А ты, гад, помнил про детишек, когда должность Иуды правил?!
– За-ради Христа!..
– Нету у тебя Христа! Нету Бога!
Бекеша Саньки трещала по всем швам. Свирепый Ной еще раз взметнул Саньку в воздух, задержал над своей головой и давай трясти – ноги и руки заболтались, как тряпичные.
– Не запамятуй, грю, про свое паскудство, падло! Смерти иль живота?!
– Живо-о-о-та! За-а-а-ра-а-а-ди го-о-оспо-о-да-а-а!.. – И, переведя дух, более внятно покаялся: – Клятву даю – помраченье нашло.
Ной тяжело перевел дух.
– Ладно. Живота просить будешь у Евдокеи. Сей момент иди за ней, и ежели она помилует – жить будешь. И долго помнить будешь! Такоже! Должность Иуды завсегда мерзкая. Да не вздумай удариться в побег – от меня никуда не уйдешь. Ступай!
Забыв про папаху, Санька ушел из ограды, насыщенный до ноздрей страхом и злобой.
Ной подобрал мешки, папаху, оружие Саньки и поплелся в дом. В темноте пустынных комнат ударился об стену, нашарил дверной косяк и пошел дальше. Под его ногами жалостливо повизгивали рассохшиеся половицы, без паркетных плиток, сожженных в печке-буржуйке.
Бросил мешки на пол, оглянулся, будто искал кого-то, и, вздохнув, опустился на стул.
– Господи! Избави меня от лютости! – вырвалось у него со стоном.
Дуня, конечно, простила Саньку – сама не из безгрешных, переоделась в буржуйское по приказу Ноя и после скудного позднего ужина собралась спать. И как не ждала того, Ной сказал:
– Ложись на мою кровать, а нам с Александром одной хватит.
Теперь, когда все страхи минули, Дуня удивилась словам Ноя.
Он начинал ей нравиться – ни одного похожего на Ноя не встречала; про любовь, понятно, думать не могла. Само это слово