Шрифт:
Закладка:
Возможно, именно тогдашнее спокойствие 33‑летнего Павла Александровича и вызвало у Анны Григорьевны ретроспективное раздражение. Конечно, ей не могли нравиться претензии сомнительного родственника. Она вразумительно объясняет, что ни в каком духовном завещании не было надобности, ибо ещё в 1873 году её муж подарил ей литературные права на все свои произведения, а те несколько тысяч рублей, которые «Русский вестник» остался им должен и которые составляли их единственный капитал, по праву принадлежат ей и детям.
Павел Александрович непременно желал войти к больному, и, когда доктор его не пустил, стал заглядывать в щёлку. «Фёдор Михайлович заметил его подглядывания, взволновался и сказал: “Аня, не пускай его ко мне, он меня расстроит!”»[1545]
В черновой тетради записано так: «Не хотел звать Пашу, качал головой, чтоб тот не смотрел в щёлку. Позвал Пашу, рассердился и отдёрнул руку, когда тот её поцеловал».
Может быть, в данном случае недовольство больного было вызвано не всем известным легкомыслием Павла Александровича, а, напротив, его излишней деловитостью – неуместным стремлением оформить свои права?[1546]
Но вот ещё запись в тетради Анны Григорьевны, которая как будто свидетельствует о том, что волновался не только П. А. Исаев: «“Все деньги твои”. Нотариус подписал повестки, подписал доверенность (“как бы не обидеть детей”)»[1547].
Возможны два предположения. Либо был составлен (причём по инициативе самой Анны Григорьевны) какой-то заверенный нотариусом формальный акт («доверенность»), закрепляющий все наследственные права за супругой завещателя, либо здесь имеется в виду старый, 1873 года, документ.
«Как бы не обидеть детей»: т. е., разумеется, детей уже взрослых, достигших совершеннолетия.
В январе 1881 года Феде было девять лет, Любе – одиннадцать.
В последние часы он несколько раз шептал: «Зови детей». «Я звала, муж протягивал им губы, они целовали его и, по приказанию доктора, тотчас уходили, а Фёдор Михайлович провожал их печальным взором»[1548].
В эти дни он призывает их неоднократно, просит любить и не оставлять мать.
«Анна Григорьевна и Лиля страшно плакали, когда выходили по временам от дяди», – пишет Е. А. Рыкачёва. «Лиля, – дополняет М. А. Рыкачёв, – была в ужасном волнении и удивительно всё понимала. “Папочка, папочка, всегда я буду помнить, что ты мне говоришь, всю жизнь мою ты будешь как бы при мне”»[1549].
Через много лет Л. Ф. Достоевская следующим образом попытается передать слова отца – так, как она тогда их запомнила: «Если бы вам даже случилось в течение вашей жизни совершить преступление, то всё-таки не теряйте надежды на Господа. Вы его дети; смиряйтесь перед ним, как перед вашим отцом, молите его о прощении, и он будет радоваться вашему раскаянию, как он радовался возвращению блудного сына»[1550].
На смертном одре он говорит детям не о счастливой и безмятежной жизни – он предупреждает их о возможном грехе и падении и умоляет не отчаиваться и не терять веры в искупление, помнить, что и в последней крайности нельзя отказываться от надежды. При этом изо всех библейских сюжетов он выбирает именно тот, который вполне отвечает духу его творений.
Замечено, что всё творчество Достоевского есть развёрнутая метафора притчи о блудном сыне.
За два часа до кончины он просит отдать девятилетнему Феде своё Евангелие.
Конец
Если воспоминания Анны Григорьевны о событиях последних дней логичны, стройны и последовательны, то черновые записи её о тех же днях беспорядочны, кратки и не всегда поддаются расшифровке.
«Просил зубы вымыть, завёл часы, причесался, зачем я не в ту сторону… “Ты спишь? – Нет, до свидания, я тебя люблю. – И я также”… Виноград алмерийский и клюква в сахаре; киевское варенье, чулки, панталоны. “Это была лишь раздражительность… Какая мучительно длинная ночь, только теперь я понял, что ещё кровотеченье, и я могу умереть. Дай ему сигару”»[1551].
Публикатор этой записи полагал, что «дай ему сигару» относится к доктору. Из письма Е. А. Рыкачёвой следует другое: «Когда ему сказали, что пришёл Майков, он выразил желание видеть его – ведь они всегда были друзьями, Майков взошёл на минутку; дядя пожал ему руку и сказал: “Анна Григорьевна, дай ему сигару”, – что и было исполнено, и тотчас же Майков вышел, боясь волновать больного»[1552].
«Дай ему сигару» – прощальный жест, проявление мужской приязни, последнее, что он может сделать для своего старинного приятеля.
Анна Григорьевна сообщает, что Майков некоторое время говорил с Достоевским, «который отвечал шёпотом на его приветствия»[1553]. Согласно другому источнику, Майков провел у постели больного всё предобеденное время: «Разговоров не было, потому что больному было строго запрещено говорить»[1554].
В пятом часу Майков уехал домой – обедать.
Очевидно, после отъезда Майкова и был продиктован ответ («бюллетень») на упомянутый запрос графини Гейден: разумеется, тоже шёпотом.
«Около семи часов у нас собралось много народу в гостиной и в столовой, – пишет Анна Григорьевна, – и ждали Кошлакова, который около этого часа посещал нас. Вдруг безо всякой видимой причины Фёдор Михайлович вздрогнул, слегка поднялся на диване, и полоска крови вновь окрасила его лицо»[1555].
Ему стали давать кусочки льда, но кровотечение не прекращалось. Вернулся Майков – с женой. Она, не дожидаясь Кошлакова, бросилась на поиски знакомого доктора. Достоевский был без сознания.
Это была агония.
Анна Григорьевна: «…Дети и я стояли на коленях у его изголовья и плакали, изо всех сил удерживаясь от громких рыданий, так как доктор предупредил, что последнее чувство, оставляющее человека, это слух, и всякое нарушение тишины может замедлить агонию и продлить страдания умирающего»[1556].
Любовь Фёдоровна: «Странный шум, напоминающий клокотание воды, слышался в горле умирающего, его грудь вздымалась, он говорил быстро и тихо, но слов нельзя было понять. Постепенно дыхание становилось тише, слова стали реже»[1557].
Анна Григорьевна: «Я держала руку мужа в своей руке и чувствовала, что пульс его бьётся все слабее и слабее… Приехавший доктор Н. П. Черепнин мог только уловить последние биения его сердца»[1558].
Было 28 января 1881 года: восемь часов тридцать восемь минут.
Лучшая повесть Болеслава Маркевича
«Я вынул часы: они показывали 8 ч. 36 м.»[1559], – пишет один из присутствовавших, внося двухминутную поправку в исчисления Анны Григорьевны.
Человек, вынувший часы и засёкший минуты смерти, был писатель Болеслав Маркевич.
Автор антинигилистических романов, печатавшихся у Каткова, почти ровесник Достоевского, он никогда не был к нему близок и не вызывал у него особых симпатий. Он ни разу не бывал в его доме и попал туда впервые («как бы для усиления моего горя», – замечает Анна Григорьевна) минут за сорок до кончины хозяина (выполняя просьбу графини С. А. Толстой – узнать о здоровье больного). Анна Григорьевна говорит, что, зная Маркевича, она опасалась, «что он не удержится, чтобы не описать последних минут жизни моего мужа»[1560]. Она оказалась права: Маркевич не удержался. 1 февраля в «Московских ведомостях» появилась его статья: «Несколько слов о кончине Ф. М. Достоевского».
Болеслав Маркевич был плохим