Шрифт:
Закладка:
Я бы так сделал, ей-богу! Я бы сердце себе разорвал без жалости, но кровь моего сердца горела бы на щеках многих и многих людей. Позорными пятнами горела бы — ибо я не пощадил бы.
Нигде нет стольких раскаявшихся разбойников и злодеев, как в нашей стране, — пусть старик вспомнит это.
Мне очень хотелось бы что-нибудь сказать Вам такое, что облегчило бы Ваше положение по отношению к нему, и дорого бы я дал за возможность сказать это — но ничего не умею. Что тут окажешь? Вы видите в нем больше, чем все, Вам он, м[ожет] б[ыть], даже дорог. Наверное, Вам больно за него — но простите! Может, это и жестоко — оставьте его, если можете. Оставьте его самому себе — Вам беречь себя надо. Это все-таки — гнилое дерево, чем можете Вы помочь ему? Только добрым словом можно помочь таким людям, как он, но если ради доброго слова приходится насиловать себя — лучше молчать. Простите, говорю. Я, кажется, написал не то, что думал, и не так, как надо. Очень хочется, чтоб все это скорее кончилось для Вас.
Здесь публика возмущена смертью студента Ливена, к[ото]рый сжег себя в тюрьме. Я знал его, знаю его мать, старушку.
Хоронили здесь этого Ливена с помпой и демонстративно, огромная толпа шла за гробом и пела всю дорогу. Умница наш губернатор ничему не помешал, и все кончилось прекрасно. Возмущение разрядилось в пространство. Но мать хочет жаловаться царю. И в этом ей помогают.
Крепко жму руку Вашу.
Может быть, Вы приедете?
Стал читать рассказы Бунина. Порой у него совсем недурно выходит, но замечаете ли Вы, что он подражает Вам? «Фантазер», по-моему, написан под прямым влиянием Вашим, но это нехорошо выходит. Вам и Мопассану нельзя подражать. Но у этого Бунина очень тонкое чутье природы и наблюдательность есть. Хороши стихи у него — наивные, детские и должны очень нравиться детям.
68
А. П. ЧЕХОВУ
12 или 13 [24 или 25] мая 1899, Н.-Новгород.
Драму прочитал и отправил ее Юст. Спасибо Вам за заботу о моей голове! Хорошо Вы это делаете.
Смел швед! Никогда я не видал аристократизма холопов, столь ярко изображенного. В технике пьесы вижу недостатки; рассказы Юлии и лакея о своих семьях считаю лишними, — но это пустяки! Суть пьесы поразила меня, и сила автора вызвала во мне зависть и удивление к нему, жалость к себе и много грустных дум о нашей литературе.
Удивляюсь Вам! Что общего нашли Вы у меня со Стриндбергом? Швед этот — прямо» потомок тех норманнов, что на всем протяжении истории всюду являлись творцами чего-то сильного, красивого, оригинального. В гнусную эпоху крестовых походов они умели создать в Сицилии истинно рыцарское государство, и оно во мраке времени было светочем человечности, благородства души; наверное, самым лучшим, что в ту пору было. Стриндберг — это тот же Рагнар Кожаные Штаны, который в доброе старое время так любил служить «обедню на копьях» скоттам и пиктам. Это большой человек, сердце у него смелое, голова ясная, он не прячет своей ненависти, не скрывает любви. И скотам наших дней от него, я думаю, ночей не спится. Большой души человек. Что общего у меня с ним может быть? Не унижая себя говорю, а говорю с болью в сердце, ибо — разве не хочется мне быть самим собой и не иметь в душе заслонок, не пускающих на волю смелых дум моих?
Ницше где-то сказал: «Все писатели всегда лакеи какой-нибудь морали». Стриндберг — не лакей. Я — лакей и служу у барыни, которой не верю, не уважаю ее. Да и знаю ли я ее? Пожалуй — нет. Видите, какое дело-то. Очень тяжело и грустно мне, Антон Павлович. А так как и Вам не весело живется — не буду говорить об этих тяжелых оковах души.
30 апреля в Тифлисе ставили «Дядю Ваню». Один приятель нанизал мне письмо о своем впечатлении. Ставили два раза кряду, и он был оба раза. Жалею, что не могу послать Вам его письма, но скажу, что он, должно быть, был страшно тронут. Прилагаю им же присланный и им обруганный отзыв «Кавказа». Мелко, по-моему, плавает этот рецензент и плохо понял, очень уж внешне. М[ожет] б[ыть], Вам все-таки интересно.
Антон Павлович! Прочитайте Гедберга в «Начале». Право, это Вам должно доставить удовольствие.
Жаль, что «Чайку» видели Вы в плохом исполнении, хотя я посмотрел бы и в плохом. Напишите мне, сколько времени проживете в Лопасне и когда в Крым? Скажу попу, чтоб пришел к Вам. А книжку его пришлю. Он зовет меня в Крым. Не еду. Никуда не поеду, буду жить все лето в Нижнем. Жена с ребенком уезжает на пароходе по Волге, приедет — отправится в Каму, до Перми. Буду жить один и работать. «Уединение — мать мудрости», — говорит один герой Гедберга. А другой прибавляет — «И безумия». Я — за первого. Мне очень хотелось бы быть совершенно одиноким, более одиноким, чем Вы. Семья — это хорошо, но еще лучше поступаете Вы, до сей поры не имея ее.
Нельзя ли попросить переводчицу отдать «Графиню» в «Жизнь»? Я бы очень хотел видеть ее напечатанной именно в этом журнале.
«Это утешение, что другие не лучше, чем мы сами», — говорит Жан. О, холопище гнуснейший! Как он метко очертил этими словами подлую душу свою!
И опять я спрашиваю себя и Вас — почему нет у нас ни Стриндберга, ни Гедберга, ни Ибсена, ни Гауптмана?
Почему? Неужели, как говорят иные, образование, наша средняя школа, убивает индивидуальность, обезличивает человека, выедает ив него душу?
Но я утомляю Вас моими длинными письмами.
До свидания! Желаю Вам всего доброго, хорошего настроения желаю, охоты работать.
Крепко жму руку.
69
С. П. ДОРОВАТОВСКОМУ
После 9 [21] мая 1899, Н.-Новгород.
Добрый
Сергей Павлович!
200 за 3-й получил. Спасибо! Почему это? На предложенные условия относительно 1–2 согласен. Пришлю книжки в июне.
«Мой спутник» — забраковали Вы? Ничего не имею против. Я бракую — «Финогена». Это лишнее, выкиньте его. В нем ни вкуса,