Шрифт:
Закладка:
В 1855 г. Панаев с легкостью необыкновенной позволил себе то, в чём позднее был негодующе упрекаем автор «Крокодила». У Достоевского имелись основания заметить, что этика Нового Поэта несколько проигрывает в сравнении с этикой «мужика».
Однажды, говоря о Панаеве, Белинский со свойственным ему оптимизмом заметил: «От таких недостатков должно исправлять людей гильотиною». Но Панаев – «свой», поэтому ему легко прощается его «свистунское начало», выражающееся как в неуёмном стремлении поражать окружающих своими модными штанами, так и в его «бабьей страсти к сплетням литературным»: последним Новый Поэт был особенно славен.
«Кумирчик наш, – вовсю веселится Панаев, словно не ведая, где именно обретается в настоящий момент означенный “кумирчик”, – стал совсем заговариваться и вскоре был низвергнут нами с пьедестала и совсем забыт… Бедный! Мы погубили его!..»
«О ком это писано? – негодующе откликнулся в 1918 г. Корней Иванович Чуковский. – О Достоевском! “Достоевский забыт”! И кто это пишет! Панаев, которого так прочно забыли, словно его и не было на свете. О, как бы изумился Панаев, если бы мог хоть на миг воскреснуть из своей забытой могилы и увидеть, что этот смешной Достоевский, этот ходячий анекдот, этот “прыщ” – есть величайшая святыня России, что он приворожил к нам Европу, которая увидела в нём залог, обетование и знамение наших сказочно-грандиозных судеб» [57].
Но каким образом через столько лет после предполагаемых событий вдруг снова всплыла эта история? Почему за восемь месяцев до смерти Достоевский вынужден был публично оправдываться в возводимых на него клеветах?
Апрель 1880: в журнале М. М. Стасюлевича «Вестник Европы» (издание, к которому близок весь тургеневский круг) печатаются одни из лучших русских воспоминаний – «Замечательное десятилетие» Павла Васильевича Анненкова.
Повествуя о славных днях, Анненков, разумеется, не мог не упомянуть Достоевского. Требование «каймы» – открыто, без каких-либо экивоков – влагалось в уста названного своим полным именем героя. Автор ещё не законченных печатанием «Братьев Карамазовых» представал перед всей читающей Россией в довольнотаки дурацком виде.
Либеральная («тургеневская») партия наносила своему давнему ненавистнику и оппоненту идейный удар, более похожий на личное оскорбление. Недаром Достоевский расценил этот выпад как акт моральной дискредитации, как попытку опорочить его писательский облик в глазах читающей публики («чтобы запачкать»).
Суворинское «Новое время», только и ждущее случая, чтобы почувствительнее задеть респектабельный «Вестник Европы», не без злорадства уличает Анненкова в клевете. Газета даёт точную библиографическую справку: в известных экземплярах «Петербургского сборника» никакой каймы нет.
Честь мемуариста была поставлена на карту – и он из Бадена немедленно высылает Стасюлевичу свои письменные оправдания. Автор «Замечательного десятилетия» горячо уверяет редактора, что онде самолично видел первые экземпляры сборника «с рамками». Разумеется, это не намеренная ложь, а невольная аберрация старческой памяти. (Трогательно, что, уверяя Стасюлевича в её абсолютной надёжности, Анненков тут же именует первый роман Достоевского «Добрыми людьми».)
Любопытна также трансформация давних слуховых впечатлений в устойчивый зрительный образ. Дело в том, что в 1846 г. будущий воспоминатель покинул Петербург 8 января, то есть за четыре дня до появления цензурного разрешения на выход «Петербургского сборника» и примерно за однудве недели до его поступления в продажу. Так что сам он «видеть» ничего не мог – он мог только слышать.
Ни одного экземпляра «Петербургского сборника» с «каймой» доселе не обнаружено.
Неточности в воспоминаниях Анненкова были отмечены не только на родине их автора. В той же апрельской книжке «Вестника Европы» мемуарист поведал о своих встречах с Карлом Марксом (они познакомились в Брюсселе весной 1846 г. – как раз после отбытия Павла Васильевича из Петербурга). Анненков, в частности, излагает разговор Маркса с одним русским «степным помещиком» [58]. Этот номер журнала попался на глаза Марксу, который наконец-то обратил свои взоры к России и, как бы томясь тайным предчувствием, принялся за изучение языка («Я русский бы выучил только за то…»). Анненков подвернулся как нельзя кстати. На полях 496-й страницы «Вестника Европы» основоположник сделал следующую выразительную помету: «Это ложь! Он (т. е. помещик. – И. В.) ничего подобного не говорил» [59].
Таким образом, Анненков-мемуарист подвергся критике не только в Петербурге. Его не одобрили и в Лондоне. Интересно: добрался ли Маркс до эпизода, где фигурировал Достоевский, и сказала ли ему что-нибудь эта фамилия?
Встречи и переписка с Марксом относятся к тому весьма непродолжительному периоду в жизни Анненкова, когда он мог позволить себе известное вольномыслие. Правда, те, кто хорошо изучил характер Павла Васильевича, никогда не обольщались на этот счёт. В 1856 г. Некрасов и Дружинин жестоко отделали своего приятеля в совместно написанной эпиграмме (чувство юмора в 40-е и 50-е годы тесно увязано с чувством коллективизма):
За то, что ходит он в фуражкеИ крепко бьёт себя по ляжке,В нём наш Тургенев все замашкиСоциалиста отыскал.Но не хотел он верить слуху,Что демократ сей чёрств по духу,Что только к собственному брюхуОн уважение питал.Замечательно, что Анненков (точно так же, как и Достоевский в случае с «Посланием») почти четверть века ничего не ведал об этой характеристике: вплоть до возникновения «дела о кайме», когда Суворин, желая побольнее уязвить оппонента, опубликовал указанную эпиграмму в «Новом времени» (4 мая 1880 г.). Разобиженный Павел Васильевич не нашёл ничего лучшего, как приватно возразить, что он «фуражки – ейБогу – никогда не носил» и что «это напраслина» [60].
Впрочем, по сравнению с «каймой» «фуражка» выглядела сущей безделицей.
Достоевский не мог поверить в то, что он является адресатом «Послания». В свою очередь, Анненков, ознакомившись с эпиграммой на себя, усомнился в авторстве Некрасова: «А впрочем может быть и он состряпал – таков был человек».
Полемика вокруг «каймы» сильно огорчила мемуариста. Спустя три месяца, когда, казалось бы, должны были стихнуть страсти, он, всё ещё негодуя, пишет Стасюлевичу, что прибывающая в Карлсруэ великая княгиня Мария Максимилиановна (внучка Николая I и дочь того самого «Лейхтенберга», который некогда «уважал» Достоевского) «упорствует считать меня порядочным и честным человеком, несмотря на все возражения “Нового времени”. Вероятно – не читает его» [61].
Надо полагать, Достоевский негодовал не меньше. Он даже положил не подавать руки Павлу Васильевичу, если вдруг встретит его на Пушкинском празднике в Москве. Они действительно встретились – и Анненков наградил Достоевского поцелуем: интересующихся подробностями отсылаем к другой нашей книге [62].
Между тем «Вестнику Европы» надо было срочно спасать лицо, ибо, доверившись мемуаристу, редакция попала в пренеприятное положение. Дабы не усугублять конфуз, Стасюлевич, естественно, отказался воспроизвести в печати путаные и маловразумительные оправдания своего баденского корреспондента. Издатель обратился к другому лицу – единственному благополучно здравствующему автору «Послания». Именно Тургенев, находившийся в эти дни в Петербурге, поспешил подтвердить истинность слов своего старого друга, заменив при этом, однако, «Бедных людей» на никому не ведомый «Рассказ Плисмылькова». (Что окончательно запутало дело. Ибо «Рассказом Плисмылькова» первоначально (в журнальном объявлении) именовался будущий рассказ Достоевского «Ползунков», напечатанный в 1848 г. в запрещённом цензурой «Иллюстрированном