Шрифт:
Закладка:
В зависимости от возраста, профессии и социальной принадлежности, собственных интересов и застарелого чувства вины мы обустраивали революцию под себя, подсознательно внимая зову радости, наслаждения или интеллектуального любопытства. Главное было — не упустить шанс, все попробовать, чтобы не помереть дураком. Одни курили траву, жили в коммуне, устраивались рабочими на завод «Рено», отправлялись в Катманду, другие проводили неделю в тунисской Табарке, читали Charlie Hebdo, Fluide glacial, L’Écho des savanes, Tankonalasanté, Métal hurlant, La Gueule ouverte[37], обклеивали свои машины цветочками, вешали у себя в комнате красные постеры с изображением Че и горящей от напалма вьетнамской девочкой, носили куртки в стиле Мао или пончо, возлежали на полу среди подушек, жгли благовония, покупали биопродукты фирмы «Морис Мессеге», ходили на представления Волшебного цирка Савари или в кино на «Последнее танго в Париже» и «Эмманюэль», занимались восстановлением заброшенной фермы в провинции Ардеш, подписывали петицию пятидесяти миллионов потребителей против пестицидов в сливочном масле, отказывались от бюстгальтера, выкладывали журнал Lui на виду у детей, просили их звать себя по имени — запросто, по-товарищески.
Поиск моделей для подражания охватывал пространство и время, Индию и Севенны, экзотику и крестьянскую жизнь. Мы стремились к первозданной чистоте.
За невозможностью все бросить — работу и квартиру — и поселиться в деревне (проект постоянно откладываемый, но рано или поздно назначенный к осуществлению) самые рьяные сторонники обновления проводили отпуск в отрезанных от мира деревнях, стоящих на скудной суровой почве, презирая пляжи, где народ тупо загорает, и банальную родную провинцию, «обезображенную» промышленным прогрессом. Больше доверия вызывали бедные крестьяне суровых земель, внешне не изменившиеся за несколько веков, «настоящие». Люди, сами стремившиеся творить историю, больше всего восхищались чьей-то смиренной покорностью годичному циклу сезонов и неизменности жестов — и покупали за гроши у тех же крестьян какую-нибудь старую развалюху.
Или отправлялись в страны Восточной Европы. На серых улицах с разбитыми тротуарами, перед государственными магазинами со скудным набором продуктов в грубой бумажной обертке, без названий производителя и марки, в квартирах, освещенных по вечерам голыми лампочками, свисающими с потолка, — им казалось, что они снова идут по миру послевоенных лет — тоскливому, неказистому, лишенному всего. В этом было что-то смутно-приятное. Однако они ни за что на свете не стали бы там жить. Они возвращались, привозя вышитые рубашки и ракию. Хотелось, чтобы и дальше в мире оставались страны, не знающие прогресса, — чтобы можно было вот так иногда возвращаться в прошлое.
Летними вечерами начала семидесятых, в запахе сухой земли и чабреца, за большим крестьянским столом, купленным у старьевщика за истинные гроши, перед блюдами с мясом на шампурах и средиземноморским рататуем — дабы не ущемить вегетарианцев, — собирались гости, не знакомые между собой люди: какие-нибудь парижане, восстанавливающие по соседству дом, случайно оказавшиеся неподалеку туристы, любители пеших походов и батика, пары с детьми и без, небритые мужчины, длинноволосые подростки, зрелые дамы в индийских платьях… После чуть скованного — несмотря на сразу же установившееся «тыканье» — начала ужина разговоры шли о пищевых красителях и гормонах, сексологии и языке тела, об антигимнастике, мезьеровской методике расслабления позвоночника, недирективной терапии Карла Роджерса, о йоге, о «мягких родах» по Фредерику Лебуайе, о гомеопатии и сое, о заводском самоуправлении и банкротстве часового производства «Лип», об экологе Рене Дюмоне. Обсуждали, что лучше — посылать детей в школу или учить их самостоятельно, токсично ли чистящее средство Ajax, полезна ли йога, групповая терапия, реально ли прожить, работая по два часа в день, должны ли женщины требовать полного равенства с мужчинами или равного права на самобытность. Последовательно обсуждали лучшие способы питаться, рожать, воспитывать детей, лечиться, преподавать, жить в гармонии с собой, с другими, с природой и не подчиняться социуму. Говорили о самовыражении: в лепке, плетении, игре на гитаре, изготовлении украшений, театральной игре, литературном творчестве. Ощущалась огромная и неясная тяга к творчеству. Все чем-то занимались или собирались начать творить в какой-то области. По умолчанию все виды творчества считались равноценными и при невозможности писать маслом или играть на поперечной флейте всегда оставалась возможность творить себя — посредством психоанализа.
Пока дети, отправленные всем табуном в одну спальню, радостно бесились (несмотря на формальный приказ «не делать глупостей»), взрослые пили самогон от соседа-крестьянина — приглашенного только на аперитив, а отнюдь не на ужин, и тематика постепенно сдвигалась в сторону сексуальных вопросов и сомнений, гетеросексуальных или гомосексуальных влечений, внезапных признаний, рассказов о первом оргазме. Робкая девушка внезапно заявляла, что «она кончает каждый раз, когда срет». Оказаться летним вечером в обществе незнакомых людей, не связанных никакими узами, вдали от опостылевших семейных обедов и ритуалов — будоражило и давало ощущение, что нам открывается иной, более разнообразный, мир. Мы словно возвращались в отрочество.
Никому не приходило в голову вспомнить войну, Освенцим и концлагеря, или события в Алжире, тема была закрыта, упоминали только Хиросиму, ядерное будущее. Из-за терпкой ночной пустоши веяло столетиями крестьянской жизни, но между ними и этим мгновением августа 1973 года — не было ничего.
Кто-то брал гитару, начинал петь Comme un arbre dans la ville[38] Максима Лефорестье и Duerme negrito группы Quilapayun — все слушали, полузакрыв глаза. Потом устраивались на ночлег как кому повезет, на раскладушках, в бывшем сарае для разведения шелковичных червей, прикидывая, с кем лучше переспать — с соседом справа или слева, а может, и ни с кем. Мы проваливались в сон, не успев сделать выбор, но гордясь и все более веря в ценность того стиля жизни, который мы весь вечер демонстрировали сами себе, — вдали от «сытых обывателей», скопом загорающих в курортном Мерлен-Плаже.
У общества появилось определение: теперь его звали обществом потребления. То был бесспорный факт, безапелляционная — независимо от того, радовала она или огорчала, — уверенность. Подорожавший бензин ненадолго поверг в ступор. Настрой был транжирить, решительно присваивать вещи и блага, несущие удовольствие. Люди покупали двухдверный холодильник, броскую модель «Рено» R5, неделю в клубном отеле во Флэне, студию на только что открывшемся средиземноморском курорте Гранд-Мотт. Покупали новый телевизор. На цветном экране мир выглядел лучше, интерьеры квартир — привлекательней. Дистанция между повседневным миром и черно-белой картинкой — его суровым, даже трагическим негативом — исчезла.