Шрифт:
Закладка:
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Впереди показалась стена ограды высокой, на ней с дозором башня, и на меня глянула щитообразными забралами-глазницами гнусная и священная тюрьма. Не от стыда ль она прикрыла ширмами свои нагло-садические бельма?
Загремела заржавевшая дверь, и, распахнув гостеприимно дверь, впустила и „оставь надежду навсегда“ — мелькнуло...
Седобородый цербер скользкими руками ощупал меня всего; они грязные, холодные присасывались, как пиявки.
Дверь камеры мягко захлопнулась....
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Шли дни. С воли ни звука...
По ночам наступала почти мертвая тишина.
Но однажды, сквозь камни склепа, до меня донеслось: „Сегодня вешают“..
Захолонуло...
Но сперва других, а завтра лишь, быть может, меня... Такое представление доставляло жуткую радость: Я переживу раньше хотя еще чужие моменты смерти только зрителем, а не участником...
Где-то вдали послышалась беготня. Шум усиливался и гул был прерван полузадушенным криком: „Прощайте“... Еду в Царство Небесное... Прощайте... Стала усиливаться могучеторжественная, начатая смертная песнь: „Вы жертвою пали“. Она прорывалась возгласами проклятий и опять неслась ввысь.
Вот оно!
Все умолкло....
Напряженный слух ожидал новых, конечных звуков.
Через короткий промежуток послышались глухие удары: стук... стук... стук... То заколачивали крышки гробов, и по счету забиваемых гвоздей я узнавал число казненных....
Там творилось страшное дело. Враги ставили мистерии и тризны победные правили...
Убили четырех.
Нервы сразу успокоились. Я знаю как это будет; повторяемость и известность обстановки притупляют чувствительность.
Утром все было по старому, но небо только странное, оно-как бы сразу опустело; вверху зияла холодная бездонная и бездушная пропасть; остававшаяся с детства и таившаяся в глубине черточка мистицизма стерта бесследно.
И я подошел вплотную к тайне бытия...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дошла очередь и до меня.
Нынешние пилаты не умывают рук, а цинично-откровенно заявляют: „Есть два течения: ваше и наше, — чье победит“!
Фактически я уже был осужден..„
Красное сукно покрывало длинный стол, за которым в большом зале, или хиромантическом кабинете, — что по существу одно и то-же, находились представители „Суда“.
Раздалось змеиное шипение и карканье воронов.
Меня обдали смрадным зловонием лжи и доносов.
В углу находился китайский болванчик, раскрывший рот до ушей от безумных спазм смеха, и со слезами на глазах, захлебываясь, выкрикивал: „Закон правда и милость да царствуют в судах“.
С заплывшими глазами, тучный жрец православия, с золотым эшафотом и „повешенным на нем в скрещенных руках, умолял говорить только „истину“.
Чрево его колебалось, от обуревавших чувств и усердия....
О, святая простота!... Умора....
Перерыв... — Вышли „совещаться“.
— Прошу встать! — И фарс продолжается...
Входят гуськом, некоторые доканчивая на ходу пищеварение, но, торжественно; председатель, с листком в руках и маслеными губами от выпитого вина, вычитывает: повинен смерти!
Военным самосудом я приговорен к повешению.
„Вот пришла моей жизни кончина“, — навернулись первоначальные слова песни, а дальше оборвались, я не знал их.
И болванчик все неудержимее смеялся; брызги его ядовитой слюны летели за открытые двери суда и отравляли все живое....
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Итак, приближается начало конца. Приговор меня не удивил, его можно было ожидать.
В свое время спокойно взойду на помост.
Жалеть мне нечего. Я делал то, что делать должен был и иначе не мог. Людского суда не боюсь и мнением его не интересуюсь...
Разве жизнь пропала? Не думаю, да и приговор этот зависит не от них.. Если от движения пальца по воде усиливается испарение ее, и в конечном итоге эти несколько атомов пара бывают последней долей, которой недоставало, чтобы вызвать всесокрушающий смерч на другом конце океана, то неужели моя жизнь и смерть исчезнут без последствий.
Нет. И своим телом я увеличу тяжесть, силу и размах быстро несущейся лавины. Но и это для меня совершенно безразлично. Знаю, что не погибну, как амеба, и мой след останется в истории, хотя сказав это, я нисколько не воображаю себя на подмостках, в венках лавровых или терновом не нуждаюсь....
Через три дня меня вызвали на суд для прочтения окончательного приговора, который утвержден, и для „опротестования“ его, если бы остался „недовольным“.
Ну и чудят! Как будто можно быть довольным смертным вердиктом.
Быть может в последний раз видел „вольных“ людей, мимо которых проходил и которым вглядывался в лица.
Мне казалось, что все знают о моей участи, и что все взгляды направлены на меня, но, конечно, ничего подобного не происходило, — будничная жизнь текла своим чередом.
Я запечатлевал окружающее и жадно впитывал дыхание моря.
Чувство жалости являлось к самому себе, и тут же я смеялся над ним.
Возле тюрьмы, идя обратно, оглянулся назад и в моей памяти пронеслись картины и люди города.
Тот же морщинистый, желтый, как древний пергамент, надзиратель закрыл выход... за жизнью.
. . . . . .