Шрифт:
Закладка:
На этот раз, завершая разговор о «Докторе Живаго», я хотел бы сказать еще раз: конечно, очень жаль, что Борис Пастернак не свел своего героя с идейным противником по-настоящему сильным. Умный большевик, который встречается ему в Сибири, все-таки щадит Живаго, словно угадывая его пожелание, чтобы к нему проявляли жалость. А ведь Живаго можно было бы припереть к стенке и загнать в угол. Ведь не трудно увидеть и показать, что о больших идеях и больших событиях говорит он начитанными наборами чужих слов, многие из которых относятся к тому, что его сверстник Андрей Белый, на тех же словесах выращенный, и назвал безмыслицей. Разумеется, чтобы порисоваться перед Антониной Александровной или Ларисой Федоровной и произвести на них неотразимое впечатление, этого, может быть, предостаточно, но разве это уровень эпохи? Юрий Живаго внутренне соглашается с тем, что он – укор новому миру, «насмешка над этим миром», ему и в голову не приходит, что, не приемля революции, он на самом деле должен быть признателен ей: только решительное потрясение, выбитость из своей колеи придали его чувствам и переживаниям некоторые краски. А то остался бы Юрочка благополучным «пупсом» до седых волос, стал бы второстепенным поэтом или (как «Юрочка» у Белого) посредственным переводчиком – не больше. Правда, и революционное потрясение не много исторгло из души Живаго: уж такой человек, такой тип, о котором в свое время было классически написано, и мы это читали, нам это знакомо: его раньше звали Николай Степаныч, профессор Серебряков, «русский денди», Клим Самгин, словом, пустая душа.
1988/1991
История одной рецензии
Памяти друзей-противников, рыцарей литературной борьбы
С Майей Михайловной Кореневой (1936–2016), зам-главного редактора шеститомной «Истории литературы США» (1997–2013), мы договорились, что я напишу рецензию на заключительный том фундаментального труда. Объем рецензии не более десяти страниц, срок – три недели, но удалось уложиться чуть раньше, и началась наша электронная переписка. Получил я от М. М. био-библиографические уточнения и сразу их учел, но возникли между нами и разногласия, начиная прямо с заглавия рецензии: «Шестой том самаринской школы». К этой школе себя Майя Михайловна не причисляла, сомневалась и в причастности своих соратников, авторов шеститомника.
Мы с Майей Михайловной были друг для друга «Майя» и «Дима», учились в одной и той же группе на романо-германском отделении филологического факультета МГУ, по окончании Университета оба оказались в Институте мировой литературы, Майя аспиранткой, а я – референтом. И в МГУ и в ИМЛИ нами руководил профессор Самарин. Фамилия эта и послужила камнем преткновения, последовали и возражения по тексту, каких я принять не мог: или так, или – никак. Майя приняла мое «еже писах – писах» и передала рецензию редколлегии издания, для которого рецензия была предназначена. Какого именно издания, я не знал да и не спрашивал в меру нашего взаимного с Майей доверия, если бы требовалось, то мне, уж наверное, было бы сообщено. В то время Майя вела мучительную борьбу со смертельной болезнью, обрушивались на неё и новые немощи, прямо перед заседанием редколлегии она попала в больницу и, хотя была не согласна с моей рецензией, собиралась, но не смогла высказаться в мою защиту. Пришло от неё извещение: «Дима, к великому сожалению, вынуждена тебя огорчить… твою [рецензию] отклонили, так как, по их мнению, там мало анализа конкретного материала, всё строится на импрессиях». Зная, насколько строга Майя лингвистически, я удивился в её послании несуществующему слову «импрессии», хотел бы, однако не решался увидеть в словесном уродце неологизм намеренный – ради иронии в адрес некоего неведомого коллегиального судилища. Как бы там ни было, Майя предвидела подобный исход, заранее сообщив в одном из своих электронных посланий, что авторский коллектив свое «неудовольствие» уже выражает. Что ж делать, нет – так нет, не первый отказ получаю. Судьба многотомного издания, в которое Майя как координатор и автор вложила последние десятилетия своей скоро уходившей жизни, тревожила её, и, уже не имея сил сидеть за компьютером, она через общих друзей передала, не захочу ли я теперь написать рецензию на весь шеститомник. Просьба вогнала меня в ступор. Что ответить?! Пообещать, зная, что получишь тот же самый аховый результат?
Как у всякого, кто пытался писать и печататься в советское время, у меня накопилось достаточно опыта отказов, успел этот опыт пополниться и отказами времени постсоветского, но если в советское время главными источниками отказов были государственная цензура и литературная групповщина, то в постсоветское время цензура исчезла, зато групповщина только ожесточилась. Кроме того, усилилась цензура личная, для советских времен не характерная. Рукописи «заворачивают» потому, что написанное тобой не приемлют имеющие власть редакторскую, а за ними власть тех, кто изданию покровительствует. Если с тобой не согласны, то и слушать тебя не станут, по законам рыночной экономики: кто покровительствует, тот и заказывает мнения. Это – универсально, но у нас раньше, при командной системе, можно было искать суда, пойдя наверх, в СП и повыше, а теперь куда деваться? Мир печати сцеплен личными связями, негласный сговор взаимно заинтересованных, литературный картель, организованная культура, если использовать