Шрифт:
Закладка:
Молчали.
– Гони их, Александра, до взвода Афанасия Мамалыгина, как арестованных. Передашь Мамалыгину мой приказ: доставить их на губу под строжайший арест. Ухари! Скажешь Мамалыгину, чтоб послал казаков подобрать пулеметы, убитых, а так и коней. Потом доглядывать будешь по всей позиции, чтоб не осталось чего.
– Трогайсь! – приказал Санька.
Терехов остервенело матюгнулся и пошел первым, подобрав свою папаху, за ним Григорий Петюхин и пожилой Саврасов – след в след.
II
Смертница готова была втиснуться в ствол дерева, уставившись на рыжебородого казака немигающими черными глазами.
Взгляды их встретились, словно накрепко затянули узел, – не развязать.
Один миг – всего один миг охватного, объемного взгляда. Белое лицо, словно из него выцедили всю кровь, чуть открытый рот с белеющими плотными зубами, трясущиеся губы и подбородок с ямочкой, маленький, чуть вздернутый нос, большие, страхом насыщенные глаза, пряди волос по плечам до маленьких опавших грудей и напряженное дыхание.
Она вдруг сползла вниз, и руки ее безжизненно упали на снег. Но где же ее одежда? Ной глянул туда, сюда, побежал к плотному кустарнику – нашел! Схватил в охапку все, что валялось разбросанным, примчался, а пулеметчица ревет, ревет в голос, сотрясаясь всем телом. Бьется, бессвязно выкрикивая: «Не я! Не я! Не я! Убейте меня, убейте!..»
Снег таял на ее голом теле, оседая крупными каплями, волосы в снегу, спутались комом. Попытался надеть байковую рубаху, но батальонщица вцепилась ему в бороду, булькая невнятными словами, а глаза дикие, ошалелые. «Вот оно как после смертной казни отходят, господи! Хоть бы умом не тронулась. Беда! Не бросать же ее в таком положении».
– Да охолонись ты, дура! Охолонись! Или те не морозно кататься по снегу! Сгинешь, язва! Дуры вы, дуры! Из благородных барышень, должно. В Сибири такой дуры отродясь не сыщешь!
– Из Сибири я. Из Сибири! Только убейте поскорее!
– Ври! Ты Сибирь-то, поди, не нюхала, – миролюбиво сказал Ной, натягивая шинель на пулеметчицу, и потом затянул армейским ремнем – крючки все были вырваны. Из шапки вытряхнул снег, надел ей на голову, не заправив волосы. Сапоги настыли – холоднющие. Взялся оттирать ноги пулеметчицы – не сопротивляется, хлюпает носом. – Где ты бывала в Сибири? – спросил, чтобы пришла в себя поскорее. – В книгах, однако, читала про Сибирь?
– Я в Сибири родилась! Ах, да не все ли вам равно?!
– Где? – дрогнул Ной.
– В Минусинском уезде, на Амыле.
– Деревня какая?
– Белая Елань на Амыле. Там у нас тоже казаки. Каратузской станицы, Монской, Арбаты, Таштыпа… – совсем как малый ребенок лепетала бравая воительница.
– Господи прости. Я со станицы Таштып. Лебедь моя фамилия.
– Я в Таштып не раз ездила. У отца там кожевенный завод был.
– Экое! Один у нас завод – Юскова, миллионщика. Ты, стал быть, самого Юскова?
Ной слышал про миллионщика Юскова: «Чужое сожрет, свое сожрет, из-под себя сожрет и не поморщится».
Сказал:
– Ах ты, якри тя! Чего ж ты, дура, сразу не сказала, что ты сибирская, а не питерская? Экое! Знать, мильены папаши погнали тебя в батальон смерти?
– «Мильены»! Нету у меня мильенов, нету у меня папаши! – вздыбилась пулеметчица. – Есть душегуб, который терзал меня, как вот вы, казаки рыжие, зверь зверем. Если бы всех вас вместе с папашей под пулемет – узнали бы, какая я миллионщица. Боженька! Что ты меня не пристрелил?
– Ладно, ладно, не сопливься, – бурчал Ной. – Моли Бога, что подоспел вовремя. Ну, чего? Вставай!
– Нога у меня подвернулась.
Батальонщица, поднявшись, зацепилась за какую-то корягу и сунулась лицом в снег. Ной подхватил ее на руки и вынес из леса.
– Сейчас на коне домчу тя, дуреха. Сейчас!
У старого вяза топтался один конь на привязи – рыжий конь хорунжего. Девица как глянула на коня, забилась на руках Ноя, вскрикивая:
– Конь рыжий! Конь рыжий! Пусти, пусти, пусти!
– Экое! Что тебе мой конь рыжий?
Девица выскользнула из рук, как щука, лопочет:
– Боженька! Боженька!
– Экая, господи прости! Я за войну на всех мастях поездил, язви ее в душу. Сколько коней хануло подо мной, а я…
Батальонщица пятилась, пятилась, запнулась о мертвое тело, отупело взглянула на отрубленную голову подруженьки и, ойкнув, раскинув руки, упала навзничь – лицом к небу. Ной подскочил к ней – глаза зажмурены, зубы стиснуты и – ни звука. Присев на колени, подсунул руку под спину, глядит в лицо, и как будто чем прожгло душу – понять не может.
– Экое, а? А ты, язва сибирская!
Стянул зубами шерстяную перчатку с руки, зачерпнул горсть снега и давай тереть лицо, чтоб очнулась. Нет, не приходит в себя. Не умерла ли? Давай потряхивать на левой руке, и девица протяжно охнула. Ну, слава Христе, живая! Конь остервенело бил копытами и, мотая головой, всхрапывал, тараща карие глаза на рыжебородого Ноя с ношей в руках. III
Ной не сумел бы ответить даже на Страшном суде: почему он, бывалый казак, повидавший тысячи смертей, жестоко рубивший врагов на позиции, вдруг размягчился, подобрал батальонщицу и, мало того, поехал с нею на коне не полем недавнего сражения, где еще были казаки, солдаты и матросы, подбиравшие оружие, раненых и убитых, ошкуривающие неостывших лошадей; он мчался с нею бездорожьем, чтоб никто не встретился, и, когда она пришла в себя от тряски, усадил ее впереди, придерживая одной рукой, и так подъехал к Гатчине.
– Куда ты меня?
– Домой везу.
– Боженька!
– То-то, боженька!
– Командирша наша… Юлия Михайловна… Мы были с нею у вас в понедельник. Помните? Она так уверилась, что ваш полк начнет восстанье! И мы все верили ей. А вышло так страшно, жутко!.. Разгром!.. Полный разгром!.. – И, прижимаясь к Ною, пулеметчица взмолилась: – Не отдавайте меня матросам, ради бога!
– Тиха! Людностью едем. И так сколько кружил.
– Мне страшно! Страшно!
– Как не страшно, коль смерть на плечах сидит. Может, проскочим.
Батальонщица притихла, жмется к Ною. А вот и каменная ограда вокруг белого дома. Заехал в ворота, спешился, снял землячку, посадил на крыльцо, завел коня в пустующий гараж, привязал там и повел пленницу в каменный белый дом под железным укрытием с тремя трубами, из которых давно не пахло дымом.
– Как тебя звать, землячка? – спросил Ной, когда провел батальонщицу в свою комнату. – Дуня? Ладно. Меня Ноем зовут, Васильевичем кличут. Сейчас подшурую печку – тепло будет. Куда запропастился ординарец, якри его?.. Болят ноги-то? Три! Пальцы-то побелели – сам видел. Разуйся и три. Без стесненьев.
– «Без стесненьев»! – вздула покусанные губы пленница. – Сколько девчат порубили, и «без стесненьев»!
– Само собой. Рубили, – поддакнул Ной, разжигая печку. – Спрос надо вести с тех социалистов, которые закружили ваш батальон.
– Наш батальон дрался с немцами. Может, вы так и не бились, как мы. Отсиживались в Гатчине. Казаки еще!
– А чего нам? Как на отдыхе и формировании. Кроме того, время, якри его, щекотливое. Вроде у большевиков на харчах проживаем.
– То-то и откормили вас!
– Неужто на голодуху держать полк? Само собой. А вот ваш батальон. Седне с красными, а завтра с белыми?
– Мы с патриотами, чтобы спасти Россию от большевиков с их Лениным, который сам немецкий шпион. Какие вы чумные!
Ной прищурил карие глаза, покачал огненной головой.
– Экое у те соображенье. Ежели бы Ленин был немецкий шпион, чего ж тогда немцы не в Петрограде?
Чугунная буржуйка, поставленная на кирпичи, зардела румянцем – тепло разошлось по всей комнате. В готические окна плеснуло полуденное солнце. Дуня сбросила шинель и, разувшись, подсела к печке. Болели прихваченные морозом ноги и руки, но она терпела, зло поглядывая на Коня Рыжего: что он с ней сотворит, неизвестно.
– Экое! Запамятовал! – спохватился Ной. – Сейчас подлечу тебе ноги, землячка. У самого не раз прихватывало на позиции. Дак натирал гусиным салом.
Отыскал банку, подсел на корточки возле Дуни, положил ее босую ногу себе на колено. Дуня глубоко вздохнула и, откинув голову, прикусила губы, а из прижмуренных черных век потекли слезы – слеза за слезой, как из родничка. Не от боли в ногах, а от обиды