Шрифт:
Закладка:
И всё-таки два раза в ноябре выступить ему пришлось: 21‑го и 30‑го. 21‑го – снова в пользу Литературного фонда.
«Интерес этого чтения, – замечает «Новое время», – увеличивается ещё и тем обстоятельством, что г. Достоевский ещё никогда не читал Гоголя…»[1456]
Прошлое возвращалось. В эти последние недели его жизни смыкались начала и концы.
…В 1845 году, майским вечером, робея и дичась, он снёс Некрасову свою первую повесть «Бедные люди». Не в силах идти домой, отправился он затем к одному своему старому приятелю. «…Мы всю ночь проговорили с ним о “Мёртвых душах” и читали их, в который раз – не помню. Тогда это бывало между молодёжью; сойдутся двое или трое: “А не почитать ли нам, господа, Гоголя!”, садятся и читают, и, пожалуй, всю ночь»[1457].
Теперь, в 1880 году, он читал Гоголя уже не в тесном дружеском кругу, а перед сотнями заполнивших зал слушателей. Как уже говорилось, он не любил исполнять с эстрады чужую прозу – для Гоголя делалось исключение.
Это было прощание.
Один из современников говорит так:
«На эстраду вышел небольшой сухонький мужичок, мужичок захудалый, из захудалой белорусской деревушки. Мужичок зачем-то был наряжен в длинный черный сюртук. Сильно поредевшие, но не поседевшие волосы аккуратно причёсаны над высоким выпуклым лбом. Жиденькая бородка, жиденькие усы, сухое угловатое лицо».
Он прочитал сцену между Собакевичем и Чичиковым – и прочитал, как свидетельствует тот же мемуарист, «чрезвычайно просто, по-писательски или по-читательски, но, во всяком случае, совсем не по-актёрски. Думаю, однако, – продолжает воспоминатель, – что ни один актёр не сумел бы так ярко оттенить внешнюю противоположность вкрадчиво-настойчивого Чичикова и непоколебимо-устойчивого Собакевича…»[1458]
Спустя несколько недель на святках (за два дня до нового, 1881 года) он разговорится с В. Микулич. «Я сказала, – вспоминает его собеседница, – что жалею о том, что Гоголь не дожил до этого романа (до “Карамазовых”). Он порадовался бы тому, как хорошо Достоевский продолжает его, Гоголя… Кажется, это не очень понравилось Фёдору Михайловичу, и он сказал: “Вот вы как думаете?”»
Да, конечно: все мы вышли из гоголевской «Шинели». Но теперь-то, на исходе дней, после всего, что было им написано, он мог бы надеяться, что его не будут сопрягать с Гоголем столь непосредственным образом. Впрочем, подобное простодушие извинялось литературной неискушённостью его юной собеседницы…
Место в ряду великих
В эти последние дни он всё чаще задумывается над тем, что оставит он после себя, или, выражаясь более торжественно, – какое место займёт в истории отечественной словесности.
В разговоре своём с Микулич он ни словом не упомянул Тургенева. Но – не забыл о Льве Толстом: «Да, Толстой это – сила. И талант удивительный. Он не всё ещё сказал…»[1459]
Месяца за полтора до этого разговора Штакеншнейдер занесла в дневник: «С гордостью и радостью, которые меня даже и удивили и порадовали в то же время, рассказал он мне, что получил от Страхова в подарок письмо Л. Н. Толстого, в котором он пишет Страхову в самых восторженных выражениях о «Записках о Мёртвом доме» и называет это произведение единственным, и ставит его даже выше пушкинских»[1460].
О реакции Достоевского на это письмо подробно докладывал Толстому сам Страхов: «Немножко его задело Ваше непочтение к Пушкину, которое тут же выражено (“лучше всей нашей литературы, включая Пушкина”). “Как – включая?” – спросил он»[1461].
Толстой соотнёс его имя с именем любимого им поэта – и как бы ни было приятно ему это обстоятельство, его поражает (почти пугает!) то, что автор «Войны и мира» дерзнул поставить «Записки из Мёртвого дома» выше произведений боготворимого им Пушкина. (Страхов, правда, тут же поспешил его успокоить, заметив, что Толстой и прежде был, а теперь особенно стал большим вольнодумцем.)
Всегда склонный скорее преуменьшать свои писательские заслуги, умалять своё значение именно как художника, он окидывает теперь взором всё пространство русской классики и пытается осознать – не для соблюдения «табели о рангах», а для себя самого, – что же он такое как писатель, реализовал ли он своё предназначение в этом мире, свой данный ему от Бога талант? И будет ли дорог будущим своим читателям, если таковые обнаружатся?
Пожалуй, он задумывается и над вопросом, который позднее сформулируют так: «Достоевский и мировая литература» (не забудем, что в это время – в отличие от Тургенева и Толстого – Запад с ним практически не знаком).
В. Микулич в упомянутом разговоре осмелилась задать своему собеседнику довольно рискованный вопрос: «Ну, а кого вы ставите выше: Бальзака или себя?»
«Достоевский, – говорит она, – не усмехнулся моей младенческой простоте и, подумав с секунду, сказал: “Каждый из нас дорог только в той мере, в какой он принёс в литературу что-нибудь своё, что-нибудь оригинальное. В этом – всё. А сравнивать нас я не могу. Думаю, что у каждого есть свои заслуги”»[1462].
Это не дипломатический уход от прямого ответа. Ответ вполне искренен: подобная мысль высказывалась им неоднократно. Он ценит в писателе не только верность действительности, психологический или изобразительный дар, не только литературное мастерство как таковое. Он ставит выше всего новое слово: «В этом – всё».
Овации под занавес
В конце 1880 года люди, видевшие Достоевского, не предполагали, что они видят его, может быть, в последний раз.
30 ноября в зале Кредитного общества он читает в пользу недостаточных студентов Петербургского университета (чистый сбор от этого вечера превысит 1800 рублей). Как помним, его сестра Варвара Михайловна сообщила ему, что читала в «Современных известиях» «восторженную похвалу» какому-то из его выступлений. Полагаем, что она имела в виду следующий текст:
«Вечер открылся чтением нашего талантливого романиста-психолога, уважаемого Фёдора Михайловича Достоевского. Трудно и даже невозможно передать словами впечатление, произведённое на публику мастерски-художественным, живым чтением романиста эпилога из своих “Карамазовых”. То стоны и вопли, то слёзы радости, то страшная ненависть и христианское смирение, то, наконец, искреннее раскаяние слышались в голосе лектора, сумевшего неподражаемо передать всё психологическое движение человека. Нечего, конечно, и говорить о том, что г. Достоевский удостоился самых шумных оваций; ему поднесли лавровый венок…»[1463]
В первых числах декабря он получает письмо от неугомонного Вейнберга: тот пишет, что Достоевского «буквально умоляют» принять участие в вечере в пользу Бестужевских курсов, «так как без Вас он положительно немыслим в смысле сбора». Свою просьбу Вейнберг подкреплял поэтически (начало его стихотворения уже приводилось выше: см. с. 234):
…Об этомЯ Вам писал уже, горяНадеждой нас привлечь. ОтветомМне было: раньше