Шрифт:
Закладка:
80
— Вы виделись с учителем после? — спросил я, подавив дрожь в голосе.
— Да, я ходил к нему еще несколько раз. Родители, конечно же, были разочарованы тем, что он научил меня только слушать. Они считали, он соврал им, что во мне нет скрытого таланта, и еще долго жалели, что отправили меня к нему. Учитель, по их мнению, на всю жизнь уничтожил во мне музыкальность. И в этом они были твердо убеждены. Они чуть ли не обрадовались, когда он умер вскоре после смерти жены, чуть ли не обрадовались, что наконец смогли похоронить свои надежды. И все же дом на холме стоит до сих пор. Мы как-то ходили туда вместе с Кёко. Сквозь заколоченные окна мы разглядели покрытое пылью фортепиано и нотный лист на нем. Дверь в комнату жены была широко открыта, но через щели мы увидели лишь узкую кровать. Мы сели на ступеньки лестницы, ведущей в сад, и долго слушали, как шелестят на ветру деревья. «Я слышу, как он играет», — сказала Кёко и указала на качающиеся ветви. Ее палец в небо: «Я слышу, как играют они все, те, кто наверху». Как бы там ни было. Я хочу снова встретить учителя, чтобы признаться, что был непутевым учеником. Попросить прощения за то, что он зря потратил на меня время.
Кончиком ботинка он обводил круг на гравии, ставил ноги то внутрь круга, то за его пределы. Он развязал галстук:
— Тяжело с ним дышать.
81
— Если подумать, — он замялся, — я предпочел бы, чтобы смерть была концом. Крутой обрыв, за которым ничего не следует. Ты просто попадаешь в вакуум. И больше нет человека, нет продолжения истории. Совершенное освобождение. Или как? — Его голос точно скомканная бумага. — Ты должен знать. Я был с тобой не совсем честен. — Его дыхание стало поверхностным. — Когда ты спросил меня, есть ли у нас дети. У нас с Кёко. Есть. У нас был сын. Его звали… зовут Цуёси. — Он стянул галстук с шеи и небрежно закинул его на спинку скамейки, вздохнул свободнее, продолжил. Его голос точно скомканная бумага, которую развернули и тщательно разгладили. — Цуёси. Значит «сильный». Мы редко говорим о нем. А если такое случается, то беседу заводит Кёко, а не я. Она как кошка сворачивается калачиком на диване, зарывается лицом в подушку и говорит в нее. Всегда одно и то же: «Ты помнишь? Я называла его светлячком. Его улыбка такая светлая». Или: «Ты помнишь? Синий свитер, который я связала для него. Как я вязала петлю за петлей». Или: «Ты помнишь? Маленький плюшевый кролик у изголовья его кроватки. Его розовые щечки, когда он спал». Или: «Ты помнишь? Ваше сходство». Всегда одно и то же. Она говорит о том, чего я не могу вспомнить. О мыльных пузырях и одуванчиках. Единственное, что я помню, — стыд, его горячую волну, стыд безучастного человека, когда мне сказали: «Ваш сын инвалид. Он никогда не будет таким, как все». Это чувство или не чувство: здесь какое-то недоразумение. Этот ребенок не мой, вы перепутали. Я не принимаю его, это ошибка.
82
«Хорошие новости!» Кёко бросилась мне навстречу. «Самое приятное в работе…» — «…Это возвращаться домой».
Она взяла меня за руку и повела из прихожей в гостиную.
Наш дом. Она обставила его мебелью. Как только мы купили его, она обошла все комнаты и сняла мерки: «Сюда поставим диван, а туда телевизор. Снежные шары и музыкальные шкатулки на комод. Танцующая балерина будет на тумбочке. На этой стене будет висеть картина с обнаженной девушкой на пляже, на той — матрос, тоскливо смотрящий вдаль». Наш дом. Вся эта мебель, статуэтки и картины. Но самое главное — книги Кёко. Каждый год она говорит, что нам нужна новая полка.
«Угадай, что за новости». Она усадила меня на диван рядом с собой.
Я сделал вид, будто ничего не понимаю: «Сегодня у нас на ужин капуста с паприкой?»
Она засмеялась. Приложила мою ладонь к своему животу.
«Ага, я понял! Клубника и персики!»
Ее живот содрогался от смеха. Я услышал в этом смехе счастье. Ожидание. Немного тревоги. И снова счастье.
«Тс-с, тс-с, — наконец произнес я, — а то еще разбудишь его».
Она прошептала: «Мы скоро станем семьей». Это нежное слово растаяло у меня во рту. «Семьей, — повторил я и растаял вместе с ним. — С-е-м-ь-я».
83
У меня уже сложился образ ребенка, еще не родившегося, безымянного, росшего среди нас. У меня сложился образ человека, который придет в этот мир, вырастет в нем, как-то сделает его лучше. Типичный образ. Типичный в своей неординарности. Мой ребенок, наш ребенок, безо всяких сомнений, будет ему соответствовать. А быть может, даже превзойдет его. Так или иначе, он продолжит то, что начал я и мои предки до меня. Этот образ я все девять месяцев вынашивал, как и Кёко ребенка, под сердцем. И даже Кэй-тян[9] не могла разрушить мою веру.
Глубокой ночью незадолго до родов я услышал, как Кёко бродит по дому. Я обнаружил ее, с круглым животом, возле шкафа в детской посреди разноцветных чепчиков, кофточек и носочков.
«Не спится?» Я подошел к ней. «Нет. — Она отвернулась. Лунный свет падал на ее спину. — У меня был сон. — Она говорила так, будто до сих пор была во сне. — Мне снилась Кэй-тян». — «Кто такая Кэй-тян?» — «Девочка с родимым пятном. Говорили, ее лицо наполовину, от лба до шеи, покрыто красным, как пламя, пятном. Люди шептались о ней за спиной. По слухам, родители прятали ее днем и только по ночам выводили на улицу. Отец сажал ее себе на плечи и показывал улицы, где мы играли. А мать шла рядом, напевая песни. Люди говорили об этом, прикрывая рот ладонью. Втроем они гуляли в ночи, избегая уличных фонарей. А если кто-то шел им навстречу, они прятались в кусты, вставали лицом к стене или спешили прочь, опустив головы. Когда мы еще жили по соседству, мне было семь или, может,