Шрифт:
Закладка:
Внезапно мне почудилось (психологи связывают такое с усталостью), что все это я уже однажды видел. Кто-то сел на другой конец скамьи. Я бы предпочел остаться один, но с места не встал, чтобы не выглядеть невежливым. Другой начал насвистывать. И тогда я впервые почувствовал потрясение, которое потом не раз испытывал тем утром. Он насвистывал или пытался насвистывать ла-платский мотив – это был «Старый дом» Элиаса Регулеса. Мотив перенес меня в давно исчезнувший дворик и напомнил об Альваро Мельяне Лафинуре, умершем много лет назад. Потом послышались и слова, первый куплет. Голос принадлежал не Альваро, но явно ему подражал. Мне стало страшно.
Я подвинулся к пришельцу и поинтересовался:
– Сеньор, вы уругваец или аргентинец?
– Аргентинец, но с тысяча девятьсот четырнадцатого года живу в Женеве, – отозвался он.
Несколько секунд мы молчали. Я спросил:
– В доме восемнадцать по улице Маланью, напротив православной церкви?
Он подтвердил.
– В таком случае, – отрезал я, – вас зовут Хорхе Луисом Борхесом. Я тоже Хорхе Луис Борхес. Сейчас тысяча девятьсот шестьдесят девятый год, мы в Кембридже.
– Нет, – ответил он моим голосом, но каким-то далеким. И, помолчав, добавил: – Я в Женеве, на скамье в двух шагах от Роны. Странно, но мы похожи; правда, вы намного старше и уже седой.
Я сказал:
– Могу доказать, что говорю правду. Вот послушай, чужие этого знать не могут. У нас дома есть серебряный мате с подставкой в виде змейки, его привез из перуанского похода наш прадед. А еще серебряный тазик для бритья, такие привязывали к седельной луке. Книги у тебя в шкафу стоят в два ряда. Там есть три тома «Тысячи и одной ночи» в переводе Лейна, с гравюрами в тексте и примечаниями петитом в конце каждой главы, латинский словарь Кишера, тацитовская «Германия» – по-латыни и в переложении Гордона, «Кровавые скрижали» Риверы Индарте с дарственной надписью автора, «Сартор Резартус» Карлейля, биография Амьеля; за другими томами припрятана книга в бумажной обложке, она о сексуальных обычаях балканских народов. Могу еще рассказать про тот вечер на втором этаже особняка у площади Дюбур.
– Дюфур, – поправил он.
– Да, конечно, Дюфур. Ты удовлетворен?
– Нет, – ответил он. – Ничего это не доказывает. Если вы мне снитесь, то, понятное дело, знаете все, что знаю я. И весь ваш пространный каталог здесь ни при чем.
Он был прав. Я сказал:
– Если сегодняшнее утро и наша встреча – только сон, пусть каждый думает, что этот сон – его собственный. Может быть, мы от него проснемся, может быть – нет. Как бы там ни было, мы вынуждены его принять, как принимаем этот мир и факт, что мы появились на свет, что видим и дышим.
– А если сон не прервется? – с беспокойством спросил он.
Чтобы его успокоить и успокоиться самому, я изобразил уверенность, которой, правду сказать, не чувствовал. И сказал:
– Мой сон длится уже семьдесят лет. В конце концов, каждый, когда вспоминает, встречается с самим собой. И с нами сейчас происходит ровно то же, только нас двое. Хочешь, расскажу тебе кое-что из моего прошлого – для тебя оно станет будущим?
Он кивнул. Я, немного теряясь, стал перечислять:
– Мама в своем доме на углу Чаркас и Майпу жива и здорова, а вот отец умер тридцать лет назад. Не выдержало сердце. Но сначала у него был удар; левая рука отнялась и неподвижно лежала на правой, как будто детская ручонка на великанской руке. Он умер с облегчением, но без единой жалобы. Бабушка умерла в том же доме. За несколько дней до смерти она созвала нас всех и сказала: «Я просто старуха, которая слишком долго умирает. Так что не сбивайтесь с ног: дело – самое обычное». Твоя сестра Нора замужем, у нее два сына. Кстати, как там наши домашние?
– Неплохо. Отец все посмеивается над религией. Вчера вечером сказал, что Иисус – вроде наших гаучо: те тоже не хотят оскандалиться, а потому выражаются намеками.
На секунду он заколебался, но все же спросил:
– А как вы?
– Не знаю точно, сколько книг ты напишешь, но их будет слишком много. Будешь писать стихи – они принесут тебе одинокую радость – и фантастические рассказы. Станешь читать лекции, как отец и другие у нас в семье.
К счастью, он ничего не спросил о судьбе книг. Я, уже другим тоном, продолжил:
– А что касается истории… Была еще одна война и почти с теми же участниками. Франция немедленно капитулировала; Англия и Америка сражались с немецким диктатором по имени Гитлер – та же нескончаемая битва при Ватерлоо. В Буэнос-Айресе в тысяча девятьсот сорок шестом году объявился еще один Росас, довольно похожий на нашего родственника. В пятьдесят пятом нас избавила от него провинция Кордова, как от прежнего – Энтре-Риос. На нынешний день похвалиться нечем. Россия мало-помалу подчиняет себе мир; Америка из-за своих демократических предрассудков не решается стать империей. Аргентина с каждым днем выглядит все захолустней. Захолустней и заносчивей, как будто не хочет видеть ничего вокруг. Не удивлюсь, если вместо латыни у нас вот-вот начнут преподавать гуарани.
Тут я заметил, что он меня почти не слушает. Его парализовал обычный страх перед неимоверным, когда оно вдруг предстает наяву. У меня никогда не было детей, но к этому бедному мальчику, который был мне ближе родного сына, я вдруг почувствовал странную нежность. В руках он сжимал какую-то книгу. Я спросил, что это.
– «Одержимые», точнее, «Бесы» Федора Достоевского, – ответил он, слегка рисуясь.
– А, припоминаю. И как они тебе?
Еще не договорив, я понял оскорбительность своего вопроса.
– Русский мастер, – отчеканил он, – как никто другой проник в лабиринты славянской души.
Судя по взлету риторики, он, кажется, взял себя в руки. Я спросил, что еще у этого мастера он читал.
Он назвал две-три вещи и среди них – «Двойника».
Я спросил, видит ли он, читая, героев Достоевского так же ясно, как в книгах Конрада, и не собирается ли прочесть все его сочинения целиком.
– По правде сказать, нет, – кажется, сам удивляясь, ответил он.
Я спросил, что он сейчас пишет. Он сказал, что заканчивает книгу стихов, которую назовет, вероятно, «Красные псалмы». Или «Красные ритмы».
– Что ж, почему бы и нет? – отозвался я. – Дорога тут проторена, да