Шрифт:
Закладка:
Что удивительно, я перестал по ночам просыпаться от ужаса. Через несколько дней после нашей встречи я вдруг сообразил, что уже третью ночь сплю совершенно спокойно. Освободившись от кошмаров, я словно сбросил тяжкое древнее бремя.
Единственным изъяном нашего общего счастья было то, что Мадлен непрестанно думала об аукционе в следующий понедельник и о рукописи Бодлера. Ей отчаянно хотелось ее приобрести — вернее, хотелось, чтобы я ее приобрел от ее имени. Я, разумеется, тоже горел желанием увидеть рукопись Бодлера. Хотелось ее потрогать, подержать в руках, прочесть, если получится, — не всю, так хотя бы часть. Я был библиофилом, у меня имелись собственные пристрастия. И главным среди них — оно в точности совпадало с пристрастием Мадлен — был Шарль Бодлер. Новый текст великого поэта — от одной этой мысли сердце пускалось вскачь. Я постоянно расспрашивал Мадлен о подробностях, она мне потворствовала, описывая рукопись со щедрыми подробностями: повесть в четырех частях, от первого лица. Она даже помнила первое предложение. Мадлен заставила меня его записать, чтобы я потом на аукционе мог убедиться в ее правоте: «Пишу я эти слова и отчетливо понимаю, что не бывало еще на свете истории равной по неправдоподобию той, которую я сейчас тебе поведаю, милая девочка». На аукцион я отправлюсь один и приобрету рукопись от ее имени. Почему один? Этого она пока не скажет, ограничившись тем, что в должный срок все откроется. Где я возьму деньги? Опять же, этого она не скажет — казалось, деньги для нее вообще вещь абстрактная. Она, похоже, считала, что, если иных путей не откроется, я смогу просто украсть рукопись.
Именно когда Мадлен несла полную бессмыслицу, я любил ее сильнее всего. Она, видимо, подозревала, что я не воспринимаю ее россказни столь же серьезно, как и она, и когда ощущала, что слова ее отскакивают от стены недоверия, губы ее начинали дрожать от обиды, на темные глаза наворачивались слезы — но при этом она не теряла ни пылкости, ни присутствия духа. Лишь твердила, что я должен ей доверять, я и доверял, или делал вид, что доверяю. Я изобрел способ любить Мадлен, при этом не стыдясь себя: я ей одновременно и верил, и не верил. Если не верить полностью, возникает риск ее потерять; поверить полностью — возникает риск потерять себя.
Разлучались мы только по вечерам. Париж уже не был тем сверкающим самоцветом, как до объявления войны. Затемнение, действовавшее от заката до рассвета, заставляло город света погружаться во тьму. Именно в этот час Мадлен, которая весь день слонялась без дела, облачившись в одну из моих рубашек, вдруг оживала, надевала черное шелковое платье с красными цветками шиповника, красила ресницы и губы и исчезала без всяких объяснений. И это ее кошачье свойство выглядело в моих глазах крайне соблазнительно. На вопрос, куда она собралась, она нежно меня целовала и говорила, что этого мне лучше не знать, но она обязательно вернется под утро — и чтобы я ложился, не дожидаясь. Но я не мог себя пересилить. Я бодрствовал в предвкушении ее прихода, не мог ни читать, ни писать, мог лишь мерить комнату шагами в лихорадочной тревоге. В конце концов я ложился в постель и закрывал глаза — мозг гудел от мыслей, — и вот перед рассветом дверь, скрипнув, открывалась и Мадлен проскальзывала внутрь, от нее пахло табачным дымом и алкоголем, она раздевалась и сворачивалась калачиком рядом со мной. Она была миниатюрной, тела наши прекрасно умещались даже на односпальном матрасе. На рассвете я просыпался и заставал ее в кресле, обнаженной; она читала Бодлера, курила «Саломе», солнечный свет очерчивал контуры ее тела, и, увидев, что я проснулся, она начинала декламировать:
Мой котик, подойди, ложись ко мне на грудь,
Но когти убери сначала.
Хочу в глазах твоих красивых потонуть —
В агатах с отблеском металла[2].
А потом мы отправлялись на утреннюю прогулку.
Немецкая военная машина катилась вперед, задерживаясь с прибытием в Париж, поскольку подминала под себя остатки французской и английской армий, прижатых к Ла-Маншу. Ток людей, направлявшихся по бульварам к югу, делался все плотнее, ток людей по другим улицам ослабевал, и что ни день, все больше магазинных витрин скрывалось под ставнями.
В следующую субботу днем в дверь мою постучал Артур. Мадлен дремала на кровати, я вышел на лестничную площадку. Думал, что он пришел справиться насчет нашей традиционной воскресной партии в покер — я о ней напрочь забыл, — он же вместо того сообщил, что уезжает. Его состоятельная английская подружка умудрилась приобрести автомобиль, они едут в Бордо.
— Если хочешь присоединиться, место есть.
— Я не хочу уезжать.
— Французы, по сути, капитулировали, ты ведь в курсе? — осведомился он, ухватив меня за руку. — Немцы будут здесь через неделю-другую.
Я поколебался, чувствуя, как глупо отказываться от этого спасательного круга — возможности, за которую любой другой не колеблясь отдал бы целое состояние.
— Я не готов.
— Понятно, — произнес он, на миг потупившись, прежде чем вновь воспрянуть и хлопнуть меня по плечу. — Ну ладно, еще когда-нибудь увидимся, не сомневаюсь. Если доберешься до Марселя, ищи меня в отеле «Сплендид».
Мы обменялись рукопожатиями, и он исчез — помчался вниз, перепрыгивая через три ступени. Я вернулся в квартиру и увидел в своей постели Мадлен — она сонно повернулась в мою сторону.
— Кто там приходил? — спросила она.
Я пересек комнату, присел на другую сторону кровати, сжал ее руку.
— Никто.
В этот день Мадлен продолжила рассказывать историю альбатроса, а на следующий закончила ее. Чем ближе она подходила к финалу, тем труднее ей было игнорировать тот факт, что нас разделяет пропасть неверия. Развязка саги оказалась первостатейным параноидным бредом, в котором фантазии Мадлен так тесно переплелись с реальностью, что трудно было представить, как она хоть когда-то выберется из этой паутины. С ее слов получалось, что Габриэль