Шрифт:
Закладка:
— Кто это?
— Муж Нэлии.
— Горе у него, что ли? Убитый какой…
— Да, горе. Хочет забрать Нэлию к себе, а родители не разрешают. Мои тоже против. Сватал Нэлию, старики договорились: через год она переедет к Рафату. Обычай такой, вредный обычай, глупый обычай. Муж после свадьбы калым готовит — выкупить жену. Рафат еще должен моему отцу мешок сахару, отрез сукна, штапель, ситец и полторы тысячи рублей.
— Значит, они не жили после свадьбы вместе?
— Почти. Три дня жил Рафат в нашем доме, потом уехал. И вот приходит раз в неделю. Ночует.
— А ты тоже соблюдал этот обычай?
— Полтора месяца. Нашел в деревне комнату и забрал туда жену. Отец долго сердился, потом позвал к себе.
— Пусть и Рафат сделает так.
— Не хочет. Один сын он. Стыдно бросать стариков. Сам секретарь райкома партии товарищ Ниазгулов беседовал с его отцом. Тот отказался нарушить обычай. Сильно верующий. До революции в Мекку ходил.
Зинур вдруг поднял над головой кулаки и, встряхивая ими, выругался.
Проселок выбежал к реке. Она гремела на перекатах, булькала под обрывами; в омуте, перегороженном рухнувшим осокорем, желто-белой подушкой качалась пена и громко хлопала, когда врезались в нее дождины.
На миг прорубился сквозь тучи латунный луч. Над рожью, там, где он упал, вскипел радужный столб и тут же осел. Одновременно было брызнул песней жаворонок, но затих, должно быть, нырнул в траву и снова ждал, когда проглянет солнце. А верхние тучи все плывут на север, а нижние — все на юг.
Единственная улица Салаватово гнулась дугой возле озера. Дома были разные: каменные, саманные, деревянные; крыши железные, камышовые, черепичные; попадались трухлявые срубы, к которым прикипел мрачно-зеленый мох.
Зинур открыл ворота, сбитые из кривых жердин. Два карапуза гоняли по двору утыканную репехами собаку. На их головах натянутые углами мешки, заляпанные грязью ноги звонко щелкали по осклизлой земле. Когда им удавалось схватить собаку за хвост, они весело вскрикивали и подпрыгивали.
— Детишки Бикчентаева. Играют, радуются, а я иду опись делать, — хмуро сказал Зинур.
Дом и сарай, прилегающий к нему, были побелены, местами дождь размыл известь, и теперь стены неприятно зияли глиняными ранами. Узкие стены без потолка разделяли дом на две половины. Мы пошли в правую. Тщательно выскобленные нары с одеялами, кошмами и подушками по бокам, воронка репродуктора над окном, лавка, окованный жестью сундук, обложка журнала «Смена», наклеенная на стену — вот и все, что составляло убранство комнаты.
Тоненькая женщина засыпала в казан лапшу. Лицо еще не старое, но увитое морщинами, завязанным под подбородком платком покрыты голова и спина. На полу, сложив ноги калачиком, играли белыми гальками три девочки, немного старше тех карапузов, что бегали по двору за собакой. Сам Бикчентаев лежал на нарах и, кажется, дремал. Он услышал стук наших сапог и мгновенно вскочил.
— Здравствуй, — поздоровался с ним Зинур.
Бикчентаев не ответил на приветствие и встал в оборонительную позу. Я обратил внимание, что у него круглые и лицо, и глаза, и рот, и кулаки, которые он злобно стиснул.
— Пришел? — прохрипел Бикчентаев.
— Пришел, — так глухо ответил Зинур, что мне почудилось, будто во рту у него пересохло.
— Пришел… Все бери. Подавись!
— Думай, что говоришь, — уже спокойней сказал Зинур. — «Подавись»? Эх ты! Я исполнитель приговора. Ясно?
— Хороший человек исполнителем не будет.
— Пускай я плохой, самый плохой, ты самый лучший.
— Да, Бикчентаев самый лучший. Бикчентаев любит детей. Бикчентаев в город пойдет, на завод устроится, много денег заработает. А ты все бери.
Бикчентаев кинулся к сундуку, рванул крышку, бросил на пол старую шелковую шаль с кистями, суконный пиджак, крошечные валенки, скатерть, полушубок, охапку белья, а потом подлетел к дочерям и начал срывать с них платья и рубашонки.
Мы еще не успели сообразить, что делать, как к Бикчентаеву подбежала жена и, пронзительно вскрикнув, толкнула его на нары. Он грузно рухнул, хотел подняться, но она несколько раз ожгла его скалкой, и он быстро отполз на четвереньках в угол.
Женщина отдышалась, подняла тускло-белое лицо и что-то сказала Зинуру на родном языке.
Зинур печально опустил веки.
Затем он сел на скамью, вынул из кирзовой сумки листы, проложенные копиркой, и приготовил карандаш.
Бикчентаева складывала к ногам судебного исполнителя вещи, принадлежавшие мужу, он оценивал их и заносил в акт описи. В облике этой тоненькой, как талинка, женщины было столько достоинства и независимости и вместе с тем страдания, что я невольно и восхищался ею и чуть не плакал.
Зинур ушел с хозяйкой в комнату напротив. Бикчентаев лежал, привалившись в угол. Дети, теперь уже все пятеро, безмолвно играли возле печи белыми гальками.
Не знаю почему, может, потому, что пришел вместе с Зинуром, я чувствовал себя виноватым перед этими маленькими людьми. Захотелось, нет, не задобрить, а приласкать, развеселить их. Но я не знал, как это сделать. Текли мучительные минуты, цокали о пол гальки, посверкивал глазами сквозь пальцы Бикчентаев. Я вспомнил, что в кармане брюк лежат у меня колокольчики, что привязывал к удилищам, когда ловил налимов. Я достал колокольчики, подошел к детям и раскрыл ладонь. Один колокольчик упал на половицу, звякнул и подкатился к пятке востроносого мальчика. Тот было засмеялся, схватил колокольчик и сунул за пазуху, но тут же, вдруг словно что-то вспомнив, положил его в мою ладонь и стал давить на нее: не надо, мол, уходи. Я отвел руку, а затем протянул ее к девочкам, но и они, как по команде, молча стали отталкивать ее. Пришлось вернуться на скамью.
Все с той же осанкой, в которой были и гордость и достоинство, закрыла за ними сбитые из жердин ворота жена Бикчентаева. Зинур сказал ей, что придет за вещами после ненастья, и мы, горбясь, отправились в обратный путь.
Над деревней, над горами, над рекой — тучи, пучки солнца, дождь, темный, сонный, холодный. И не знаешь, когда он кончится, и не веришь, что развернется и туго вздуется в вышине через день-два желанная, ласковая, бодрая синь неба.
Чем дальше мы уходили от Салаватово, тем сильнее тянуло ветром. Тяжелый, он