Шрифт:
Закладка:
— Пара, — и добавил: — После революции нельзя стало… Правда, закон разрешал: живи, если до революции женился. Неудобно стало. Люди одну жену берут, а у тебя пара. В двадцать пятом году взял и первый жену отделил. Корову дал, пять овец, козу. Второй жену оставил. Молодая, детей таскала. Первый — нет.
— Жалко было?
Казанков отбросил пятерней свесившиеся на лоб волосы и плутовато прищурился.
— Шибко жалко. Две жены — хорошо! Одной сказал сарай убери, половик выбей, другой — кобылу дои, бишбармак вари. Сам друзей позвал. Сидим палисаднике, кумыс пьем, курай играем… Не слушает какая жена, мал-мал прибьешь. — Аллаяров показал кулак со взбухшими зелено-голубыми венами. — Опять шелковый она. Раньше лучше было. Теперь баба бойкая, закон знает. Обижает мужик — милицию пойдет.
Сын Аллаярова Зинур, работавший судебным исполнителем, сидел за столом и читал книгу. Едва отец заговорил, отвечая на вопросы Казанкова, он так резко перевернул страницу, что она издала стреляющий звук. Вероятно, он много раз слышал то, о чем рассказывал старик, и это сердило и возмущало его. И вообще настроение у Зинура было скверное. Вчера утром он проводил в гости к родителям жену-учительницу и двух детей (их повезла на лошади его мать), а вскоре начался дождь и лил уже другой день. Путь им предстоял долгий: сто десять километров. Поневоле станешь хмурым. Кроме того, Зинуру нужно было идти в соседнюю деревню, чтобы сделать опись имущества у бывшего продавца сельмага Бикчентаева, растратившего три тысячи рублей. А идти туда ему не хотелось: Бикчентаев жил бедно и имел большую семью.
В прихожей в расписной деревянной чашке мыла посуду младшая дочь Аллаярова Салиха. Как обычно, она напевала веселые башкирские песенки, но голос ее звучал тускло и тревожно.
В семье Аллаяровых у всех смуглые, крупные лица с выпирающими, как шишки, скулами, и лишь у Салихи белое, чуточку румяное, тонкое лицо.
Косы она носила на груди. Платья шила из цветастого сатина и непременно с пелеринкой, и когда шла своей летящей походкой, пелеринка красиво вилась за спиной.
Она была детски любознательна, наивна и неожиданна в мыслях и поступках. Смотришь: стоит во дворе у стола и отжимает тяжелым гранитным кругом творог, которым набит мешок, сшитый из вафельных полотенец. Вдруг оставила свое занятие, быстро взбежала по лестнице на сарай, окинула взглядом горы, спрыгнула вниз и вскоре ее фигурка уже мелькает между берез, взбирающихся вразброд к вершинам, поросшим голубоватой, с розовыми коготками заячьей капустой.
Всегда после таких отлучек из дому она возвращалась с цветами, камнями, травами. Разложит все это на маленьких нарах в прихожей, вытащит из тумбочки гербарии, ящички и начинает распределять принесенное. Если Зинур оказывался дома, то садился возле Салихи. Она любила спрашивать его, как называется это, как то, и почти всегда отвечала сама, сияя от того, что знает больше, чем брат. Однажды заставила Зинура отвернуться, а тем временем выхватила из кучи камней один — плоский и прозрачный — и, заслонив им цветок гвоздики, сказала таинственным голосом:
— Зинурка, отгадай, сколько цветков за камнем?
Он посмотрел и недоуменно ответил:
— Два.
— Сам ты два, — засмеялась она. — Один. — Этот камень исландский шпат. Он двоит и поэтому еще называется пьяным камнем, — и тут же спросила: — Зинурка, а почему Енисей течет на север, а Волга на юг?
Зинур подумал и тихо ответил:
— Не знаю.
— Вот и я не знаю, — огорченно вздохнула она.
В деревне, где жили Аллаяровы, да и в соседних башкирских деревнях никаких овощей, кроме картофеля, никто не садил. Исключение составляли Салиха и русский старик — кордонщик Митрий, живший на отшибе в избушке, как бы стиснутой кольцом дымноствольных елей.
За сараями, вдоль ручья, Салиха вскопала маленький клочок земли и садила там огурцы, помидоры, редьку, капусту и даже арбузы, которые каждое лето вырастали не больше детской головы, и только были тем и хороши, что цепко взбирались вверх по плетню, красуясь резными листьями.
Митрий, видимо, считал своей обязанностью наблюдать за огородом Салихи. Трижды в неделю, перед заходом солнца, он приходил сюда. Был Митрий как из огромного соснового корня вырезанный: коричнево-бронзовый, жилистый, ноги ставил широко, локти топырил в стороны. Он никогда не заходил в дом Аллаярова, хотя и был у него в подчинении, а когда Зинур приглашал, отворачивался и тер с досадой шею в клетчатых морщинах:
— Не, отец твой… Не. К лешему лучше. Не.
Приходил он прямо к огороду и кричал оттуда переливчатым тенорком:
— Светла-ан-ка-а!
Наверно, потому, что много лет подряд жил среди башкир, он тосковал по русским именам и называл своих знакомых на родной манер: Зинура — Зиновием, Салиху — Светланой.
Когда, услышав зов Митрия, прибегала Салиха, они молча ходили по огороду. По временам кордонщик присаживался на корточки, тыкал в землю пальцем, взвешивал на ладони плоды. Уходя, он говорил девушке:
— Слушай, Светлана, советы Митрия. Зря не сболтну. Капусту дустом присыпь, а то червяки жам-жам — слопают. Огурцы назьму требуют. Подкорми. Помидорчики реже поливай. Вишь, прожелть. Пасынковать обождь, — и уходил по дороге растопыристый, медлительный, темный на фоне заката.
Салиха-Светлана долго смотрела ему вслед, лицо исходило лаской и жалостью; должно быть, будил в ней этот человек-корень большую дочернюю нежность и вызывал боль тем, что остался одиноким: убили у него во время Отечественной войны единственного сына, а несколько лет спустя умерла жена.
Салиха не оставалась в долгу перед Митрием. Украдкой от отца носила старику горячую пищу и стирала его немудреную одежду. Было радостно наблюдать, как она, собираясь к нему, укутывала шалью кастрюлю с бишбармаком, как раздувала утюг, чтобы погладить его белье.
Теперь, когда она, грустная, мучительно сосредоточенная, мыла посуду в расписной чашке, я глядел на нее и не находил чего-то прежнего, а чего и сам не понимал: может, той бойкости и душевной ясности, которые сопровождали каждый ее шаг.
Незадолго до нашего приезда Салиха окончила школу и собиралась поступить в Уфимский педагогический институт, но отец не хотел отпускать ее из дому.
В комнатах было душно. Метались мухи. Они то садились на книжные полки, то бились в окна, то влетали в стволы бескуркового ружья, и оттуда плыл нудный, зудящий гул.