Шрифт:
Закладка:
Я разглядывал наших. За сорок дней с ними мало чего произошло. Впрочем, с ними мало чего произошло и за последние десять лет. Разве что морщины еще острее прорезали Бенину физиономию, делая его чем-то похожим на Мика Джаггера. Чёрный свитер, дорогая обувь – Беня из последних сил старался выглядеть пристойно, хотя я знал лучше других, что фирму у него отжали и живёт он с банковских вкладов, которые как-то сумел сохранить. Было ясно, что надолго их не хватит, от чего Беня еще больше седел. Печальные времена для честного бизнеса, что тут скажешь. У Костика, наоборот, морщины разглаживались, хотя на характере его это мало сказывалось: характер у него был препаскудным, о каких переменах могла идти речь? Костик работал железнодорожником, то есть сидел в управлении Южной и за что-то отвечал. За что именно – подозреваю, он сам не знал. Набирал вес, терял чувство юмора. Держался только нас – друзей детства. Больше всех изменился, пожалуй, Сэм. Я имею в виду его новый тренировочный костюм. Ну и всё. Во всём остальном – та же боевая стойка старого опытного бомбилы, ключи от тачки, которые он никогда не выпускал из рук, глубокое недоверие к пассажирам, принципиальная ненависть к патрулям. Что касается меня, то я чувствовал, что где-то внутри моего тела, между сердцем и селезёнкой, рождается и поднимается тёплым сгустком усталость, занимая всё больше места и заставляя грустно прислушиваться: что же там делается в моей душе, под моей одеждой, под моей кожей. И любая работа, любые карьерные успехи ничего не значили в сравнении с этим сгустком, он просто разъедал изнутри мои органы, будто запущенная кем-то под кожу пиранья. В своё время я решил не отходить далеко от насиженных мест и устроился на завод, совсем рядом, за два квартала отсюда. За 15 лет даже дослужился до собственного кабинета. Между тем завод уже лет десять как не работал, и делать карьеру на нём было то же самое, что делать карьеру на корабле, идущем ко дну: можно, конечно, но возможности заведомо ограничены. Мы сдавали под офисы бывшие лаборатории, сдавали под склады бывшие цеха, я нормально получал, ходил в костюме, который на мне не сидел. Как и у моих друзей, у меня появились проблемы со сном, и пробилась первая седина. На проблемы я не жаловался, начал коротко стричься. Вахтёршам на проходной это даже нравилось – они стали меня уважать. Или жалеть. Наша судьба, судьба друзей Марата, пришлась на тот возраст, когда жизнь замедляется, давая тебе больше обычного времени на страх и неуверенность. Марат дотянул до тридцати пяти, мы, напротив, имели все шансы прожить долго и умереть собственной смертью. Скажем, от маразма.
Дядя Алик и Рая Давидовна – родители Марата – сидели по разным сторонам стола, будто не знали друг друга. Дядя Алик молчал, а Рая Давидовна говорила в основном о салатах, и все думали, что лучше бы она вообще молчала. Я сидел и вставлял что-то от себя, вспоминал только хорошее, делал скорбное лицо, обращаясь к матери покойного, чувствовал, как от реки поднимается сырость, уловимая даже тут, в старых дворах, засаженных деревьями и застроенных воротами, башнями и коммуналками. Дядь Саша, родной брат отца Марата, вместе с Сэмом протянули от гаражей провода с двумя мощными лампами, разбросали их по яблоневым ветвям, и жёлтый свет, смешавшись с белым цветом, накрыл нас тенями. В сумерках все заторопились, начали собираться, договаривались о новых встречах, обещали поддерживать и не забывать, предлагали свою помощь, просили обращаться в случае чего, вздыхали, целовались со всеми и выходили через ворота, возвращаясь к жизни.
Первыми ушли соседки. Две полные, это между ними я втиснулся, и третья, сухонькая, зажатая Костей. Ушли, неся в руках табуретки, как полученные на Новый год подарки. После них ушёл слепой Зураб, сапожник, которого сюда никто не приглашал. Хотя ему уж точно спешить было некуда: жил он на работе, в заваленной подошвами и голенищами металлической будке на Революции, где совсем не было света, хотя он и не особо был ему нужен – всё равно ничего не видел, а с обувью вытворял страшные вещи. Но вот собрался и ушёл. Ушла Марина, неведомо чья дальняя родственница, с глубоким голосом и привядшей причёской. Она торговала овощами в киоске наверху, ближе к налоговой, с родственниками была в хороших отношениях и едва не единственная, кто плакал по Марату искренне и не сдерживаясь. С нею ушёл Марик, её сын, в белом комбинезоне, перемазанном жёлтой краской, ушёл, поскольку должен был ночью вернуться в мастерскую на Дарвина, где реставрировал мебель и до утра должен был перекрасить «под Польшу» фанерную этажерку, принесённую вчера двумя армянами. Ушёл Жора – аптекарь-практикант, гроза круглосуточных магазинов, который, заканчивая ночную смену, сразу отправлялся в рейды по пивным киоскам Пушкинской, выуживая продавцов из мути раннего сна и требуя от них внимания и понимания. Ушёл, пожелав всем доброй ночи, которая его, безо всякого сомнения, ожидала. За ним ушла Тамара, наша классная руководительница – обессиленная, но непобеждённая, прихватив с собой завёрнутый в бульварную газету кусок пирога. Она бы и не уходила, но все уже устали возражать ей, поэтому просто слушали её бред, соглашаясь