Шрифт:
Закладка:
Жди без мысли, ибо ты не готова к мысли;
Именно так темнота превратится в свет
и неподвижность в танец[3].
Это стихи из третьей части «Ист Кокера», второго из «Четырех квартетов» Т. С. Элиота. А вот знаменитые стихи из второй части того же «Квартета»:
Не говорите мне
О мудрости стариков, лучше об их дури,
Об их страхе бояться и терять разум,
их страхе обладать,
Принадлежать другому, или другим, или Богу.
Единственная мудрость, которую мы можем
надеяться обрести, —
Это мудрость смирения: смирение бесконечно.
В этих и многих других стихах Элиота я слышу глубокое созвучие с мыслью владыки Антония, и еще больше – с ним самим: здесь как будто звучит тот же колокол. Колокол, который не раз поминается в «Квартетах», – и колокол, о котором замечательно говорил в одном из своих слов владыка Антоний.
«Убийство в соборе», с которого начинаются лекции, – великая христианская трагедия XX века. Средневековье, классическая эпоха христианского искусства, такого жанра не знало. По мнению многих, трагедия (в смысле классической античной трагедии) и христианство вообще несовместимы: глубокая вера как будто отменяет трагизм. Средневековое христианское искусство в целом не трагично (и особенно – византийское искусство). Его самым общим образом можно назвать псалмодией или, по удачно найденному Данте слову, теодией: песнью Богу, славящей, благодарящей или покаянной.
Трагическое пламя всегда было заключено в литургических службах Страстной седмицы, в мистериях Страстей.
– Боже мой! Боже мой! Для чего Ты Меня оставил? (Мк. 15: 34.)
– Люди мои, что Я сделал вам? (Из песнопений Великого Четверга.)
Но это пламя хранилось, как в сосуде, в сложно и тонко организованной, иерархической, символической структуре мира и смысла, который выстроило христианство, в привычном обиходе, в семейной и национальной традиции христианских стран. XX век, как никогда прежде, услышал этот трагизм совсем открыто: трагизм святости.
Православный священник, подаривший владыке Антонию «Убийство в соборе» как пророчество о том, что с ним произойдет, несомненно, был поражен не только сюжетом, но самим сходством владыки с протагонистом пьесы, святым Фомой Бекетом, архиепископом Кентерберийским. В самом деле, эта близость удивительна: как будто Элиот, изображая английского католического иерарха-мученика XII века, видел перед собой митрополита Су-рожского. Каждый, кто встречал владыку Антония и читал трагедию Элиота, с этим согласится. Прежде всего, они похожи тем, насколько радикально (одно из любимых слов владыки) каждый из них отличается от всех, кто рядом с ними, не только тех, кто с ними враждует, но и тех, кто их почитает и любит.
Архиепископ Фома у Элиота противостоит всем остальным действующим лицам пьесы: не только четырем убийцам, подосланным королем Генрихом II, но и четырем священникам, служащим с ним, и хору своих прихожан. Его радикальное отличие от всех них в одном: Фома не может не идти до конца, подчиняясь единственному императиву – правды перед Богом. Остальные не знают абсолютной силы этого императива. Они хотят и требуют от своего архиепископа другого: пожалеть себя и их, не доводить дела до крайности. Они полагают, что компромисс в порядке вещей, что мир таков и другого нам не дано: иначе не проживешь. «Все-таки мы жили!» – поет хор паствы, упрашивая своего епископа удалиться во Францию, откуда он прибыл к неминуемой развязке. Конфликт состоит в том, что Фома не признает за королем права на власть в церкви и (сам бывший придворный) знает, чем такое сопротивление кончается. Последнее из четырех искушений, которые он преодолевает, – мечта о мученичестве, желание мученичества по собственной воле. Фома принимает мученическую смерть не от язычников или безбожников: его убивают в христианской стране люди, которые несомненно считают себя христианами. Убийство происходит в соборе и вписано в структуру литургии.
Тот же хор смиренной паствы, умолявший Фому покинуть их и не делать того, что он делает, в финале прославляет своего нового святого, нового заступника. Как известно, и сам король, Генрих II, приславший убийц, придет на поклонение к месту мученичества Фомы. Такой исторический «хэппи-энд» только усиливает трагичность христианской трагедии.
Владыка Антоний необыкновенно похож на этого героя Элиота. Трудно подумать, что он не узнавал себя в Фоме. Но у Элиота есть образ, еще ближе напоминающий владыку. Это стихи о «раненом военном хирурге»:
Раненый военный хирург внедряет сталь,
Допрашивая поврежденную ткань;
Под окровавленными руками мы чувствуем
Острое сострадание искусства целителя,
Которое разгадает тайную карту лихорадки.
Наше единственное здоровье – болезнь,
Если мы будем послушны умирающей сиделке,
Чья постоянная забота – не угождать,
А напоминать о нашем, и об Адамовом проклятье
И что недуг, чтобы нас покинуть, должен дойти до предела.
Вся земля – наш госпиталь
На содержании банкрота миллионера
Где, если все обойдется, нам предстоит
Умереть от абсолютной отеческой заботы,
Которая нас не оставит, но настигнет везде.
Холодок поднимает от ступней к коленям.
Жар поет в проводах ума.
Чтобы согреться, я должен окоченеть
И дрожать в ледяных кострах Чистилища
Чье пламя – розы и дым – шиповник.
Каплющая кровь – наше единственное питье,
Кровавая плоть – наша единственная снедь:
При этом нам нравится думать
Что мы нормальная, реальная плоть и кровь —
И вновь, несмотря на все, мы называем
эту Пятницу благой [4].
Это четвертая часть того же «Ист Кокера». Она написана регулярными пятистишиями, в острой метафорической манере любимых Элиотом поэтов-метафизиков XVII века. Она создает удивительный образ Страстей Христовых: Спаситель на Кресте – раненый военный хирург, рассекающий скальпелем больное человеческое сердце. Хирург Элиота – распятый Христос Великой Пятницы. Но каждый раз, перечитывая эти стихи, я не могу не думать о владыке Антонии. Не только потому, что перекличка с фактами его биографии слишком очевидна: медик, хирург по светскому образованию (нечто от хирурга в нем навсегда осталось, и это чувствовал каждый, встречая его бесконечно сочувствующие глаза), участник Сопротивления. Но связь глубже: в его слове, в его жизни мы слышим то же исцеляющее человека и безжалостное к себе страдание и «искусство сострадания», разгадывающее тайную карту нашей болезни и немощи.
Т. С.Элиот (позволю себе такое предположение) узнал бы во владыке Антонии героя, к которому стремилась