Шрифт:
Закладка:
– А что ему! – чуть не обрадовался Батурин. – Одну машину угробит – вторую дадите. В районе сидят добренькие дяди… за счет других.
– Кого это других?
– Кого? Да хоть за счет меня. Ему за три года две машины дали. А мне выделили хоть одну?
– Ты только за этот год четыре тракторных тележки взял. И тебе все мало?
– А кто их мне давал? Вы, что ли? Я сам доставал, сам… Вон где! На областной базе, – распалялся Батурин.
– Ну и что? Не у каждого приятель в директорах базы ходит! – повышал голос и Володя.
– Приятель! – деланно хохотнул Батурин. – Ты думаешь, мне этот приятель дешево обходится? Дак я изворачиваюсь, я достаю. А плановые машины вы Кузовковым суете: на, голубок! Подымайся на ноги. А он все на брюхо ложится, как опоенный телок. Ты вот об чем напиши, Андреич! – крикнул мне Батурин.
– Несознательный ты элемент! – разошелся и Володя – С кем ты равняешься? У тебя до асфальта три километра, а Кузовкову – двадцать три. У тебя семнадцать грузовиков, а у того три с половиной машины, да и то на всех девять колес… Индивидуалист ты.
– Я индивидуалист? Нет, я сознательный строитель светлого будущего. А вот ваш Кузовков индивидуалист. А знаешь почему?
– Ну?
– Потому что его цель не коммунизм, а промежуточная фаза.
– Это что еще за пантюхинская теория?
– А то самое… Это значит жить на иждивении за счет природы и соседей. То есть говорить об одном, а делать другое. Вот это и есть промежуточная фаза.
– Ну, загнул вольтову дугу, – усмехнулся Володя. – С тобой договоришься до международного осложнения. Налей-ка лучше!
– А я об чем? – обрадовался смене настроения Батурин. – Сказано: кто не пьет, тот и не грешит. А коль согрешили, покаяться надо. Вот и опрокинем по одной в покаяние.
– Было бы за что, и покаяться не грех. Не то теребят тебя, как петуха обезглавленного… Да еще помалкивай. Одни ушами хлопают, другие воруют, третьи бегут. А ты за всех отвечай. – Володя был явно не в духе. Видать, из области звонили.
– Такая уж планида наша, – сказал в тон ему Батурин. – Запрягли тебя в оглобли, и валяй только вперед. Назад ходу нет. Дуй на износ. Даже в рядовые не возьмут. Да и какой к черту из меня рядовой колхозник! Шестой десяток распечатал. В борозде упаду. Выгонят – куда пойдешь? Эхма! У нас с тобой, Владимир Васильевич, только и есть одна отрада – отдохнуть. Вот и давай отдохнем.
Он налил в кружки и сказал с чувством:
– Выпьем, ребята, за нас самих!
Мы подняли кружки высоко над столом, как Горации клятвенные мечи, содвинули их с треском и выпили до дна.
– Ребята, а теперь песню! Только мою, любимую… про Сибирь… – Батурин защурился, покачал головой и сам запел неожиданно приятным, с хрипотцой, высоким тенорком:
Звенит звоно-о-о-ок насчет поверки-и-и —
Ланцов из за-а-амка у-у-убежа-ал.
Все ждали, опустив головы, сурово набычившись, пока запевала истаивал, замирал на высокой ноте. Потом дружно и мощно подхватили:
По че-е-е-ердаку он до-о-о-олго шлялся,
Себе-е-э-э вере-е-е-вочку иска-а-ал…
Мы пели старые русские песни посреди нетронутого степного раздолья. Под нами долго светилась в отблесках вечерней зари излучина спокойной реки, над которой весело сновали проворные береговушки. На дальнем пологом заречье, в этом неохватном разливе трав да кустарников струились редкие тонкие дымки невидимых костров, словно одинокие путники, рассыпанные по древнему лику земли, подавали друг другу безмолвные летучие весточки. И не было среди нас больше ни начальников, ни подчиненных: мы сроднились, слились в каком-то тихом и праздничном восторге, как дети одной семьи за большим родительским столом. «А ну-ка вот эту, ребята?»; «Уходи на баса…», «А ты вторь»; «Не зарывайся!..»
Мы не заметили, как опустилась над нами короткая летняя ночь, как потух костер и остыли угли.
– Какая ночь, братцы! Какая ночь! – утирал слезы и громко всхлипывал Батурин. – В такую ночь все отдашь. Вот попроси чего-нибудь, попроси у меня, а?!
– Будет уж, Иван Палыч! Будет…
– Будет?! Ну нет, ребята! Мы еще споем… Мы еще повоюем. И запевал отчаянно высоким голосом:
Не броди-и-ил с кистенем я в дремучем лесу,
Не лежа- а- а-ал я во рву в непроглядную но-о-очь…
1969
Петька Барин
Как-то поздней осенью заехал я в Тиханово зайцев погонять по первой пороше. У Семена Семеновича Бородина, моего дальнего родственника, был отличный гонец костромской породы, а у Гладких, второго секретаря райкома, русская гончая – пегий кобель, рослый, как телок. Собаки давно спарились в работе и вдвоем куда хочешь выгоняли и зайца и лису.
Володя Гладких был моим приятелем, и я запросто зашел к нему в кабинет под вечер, чтобы поговорить насчет завтрашней охоты. В приемной застал я директора Мещерского совхоза, с которым был едва знаком. Мы поздоровались. Это был сухой погибистый человек средних лет с темным, сумрачным лицом и белыми залысинами, отчего выглядел каким-то болезненным.
– Что, очередь? – спросил я.
Он замешкался, потянул со стола к себе под мышку желтую кожаную папку и сказал уклончиво:
– У меня тут дело такое, что не к спеху… Так что давай проходи, – и как-то жалко улыбнулся.
– Я тоже вроде не тороплюсь.
– Нет, проходи ты, – настойчивее сказал директор.
Я прошел. В кабинете секретаря застал я какого-то тощего старого просителя в армейском зеленом пиджаке и в резиновых сапогах. Он держал в руках рыжую телячью шапку и упорно глядел на Гладких красными слезящимися глазками:
– Дак пензию дадите мне али как?
Гладких сидел за столом, скрестив руки на груди, с тем выражением безнадежного отчаяния, которое вызывает разве что затяжная зубная боль.
– Ну, милый мой! Я ж тебе десять раз говорил: не имею права. Не занимаюсь я начислением пенсий. На то райсобес имеется.
– Райсобес отказался.
– Я ж тебе пояснил, почему… При тебе звонил туда. Говорят, что бумаг у тебя нет. Справок, которые подтверждают трудовой стаж. Понял?
– Дак бумаги Федька не дает.
– Не Федька, а Федор Иванович. А он говорит, что ты мало в колхозе работал.
– А колько позовут, столь и работал.
– Но откуда ж я знаю?