Шрифт:
Закладка:
— Это же Гриша хотел покататься, — быстро и уверенно сказал Волынец. — Сознавайся, Миля.
Следователь, который направился к Милентию, остановился, чуть повернулся и ударил Волынца в лицо.
— Молчать! Это не у тебя спрашивают.
Петро, прижимая рукав к губе, поспешно сказал:
— Извините, господин следователь. Я буду молчать.
— Пошел вон отсюда! И не вздумай еще раз попасть ко мне!
Волынец сделал шаг назад к двери и, резко повернувшись, выскользнул из комнаты.
Милентий совсем растерялся. Все эти дни он не думал ни о ребятах, ни о Грише, а когда мысль сама по себе возвращалась в Павловку, он сжимал виски и упрямо повторял: «Я ничего не знаю». И когда ушел Волынец, Милентий все еще не мог произнести фамилию Гриши.
— Ну, так кто с тобой был?
— Гриша… Гуменчук.
— Почему вы напали на служащего жандармерии?
— Хотели взять велосипед… Покататься.
— С чего все началось?
— Мне Гриша предложил. «Давай, — говорит, — отнимем, а я тебе за это буду давать кататься». Гриша сильный. А меня он взял, чтоб надежней было.
— Какой у него был пистолет?
— Пистолет? — Милентий изменился в лице. До сих пор его о пистолете не спрашивали. А пистолет у Гриши действительно был. В кармане. Только это был старый, ржавый наган с двумя патронами. Им можно было разве что напугать.
— Как это так — вместе шли на дело, и ты не знаешь, как твой дружок был вооружен!
— Знаю. У него был в кармане складной ножик. И все.
— Потерпевший утверждает, — сказал Лерен, — что в кармане у твоего дружка был пистолет. Однако он не успел им воспользоваться.
— Это мог быть портсигар. Гриша курит.
— Пан следователь говорит, что если ты ответишь, где Гуменчук достал пистолет, то сейчас же из этой комнаты пойдешь ко всем чертям, как ушел Волынец, как уходили другие, которых приводили на очную ставку.
— У Гриши пистолета не было.
Выслушав ответ, следователь снова заговорил. Лерен переводил:
— Ты недавно говорил, что вообще ничего не знаешь. Тебя били, но ты отказывался. Почему?
— Гриша сказал, чтобы я молчал.
— Но почему ты выполнил приказ своего Гриши, а не следователя?
— Мы с Гришей в одном селе живем.
— Дурак! — Это Лерен уже от себя, не ожидая, что скажет следователь. — Дурак! То, что ты живешь с немцами на одной земле, в сто раз важнее того, что в одном селе с каким-то Гришей. Пан следователь говорит, что если ты не скажешь, где Гуменчук достал пистолет, то сегодня тебя расстреляют. Так что сейчас ты сам себе вынесешь приговор. Ну?
— У Гриши пистолета не было.
Рыжий нажал кнопку. Вошли два полицая.
— Отведите его на стрельбище, пусть выроет себе могилу, и расстреляйте.
Полицай кивнул головой, показывая Милентию на дверь.
После тесной вонючей камеры Милентий полной грудью вдыхал свежий, пахнущий горьковатой полынью воздух. Полицаи вели его полевой дорогой в сторону выгона. Место было неудобное, бугристое, заросшее кустарником. Теперь сюда по субботам пригоняли колонну евреев из гетто и расстреливали.
Был конец августа, время шло к полудню, в воздухе чувствовалась густая, зрелая теплота. Это теплота плотного колоса, кремового пушка абрикоса, тяжелой пыли. Даже солнце было не такое пронзительное, неистовое, как весной, а спокойное, отяжелевшее, как сладкое спелое яблоко. Как будто в первый раз в жизни Милентий смотрел на воробьев, которые весело орали в пыли.
В смерть он не верил. Еще тогда, когда его поставили к стенке во дворе тюрьмы, в глубине души жила надежда, что все обойдется. Сейчас это была не слабая надежда, а почти уверенность. Пока он не сказал то, что им нужно, не расстреляют.
Может быть, это у всех, идущих на смерть, живет уверенность, что они каким-то чудом останутся живы? Может быть, это для всех справедливо: когда есть я — смерти нет, когда есть смерть — нет меня?
Бежать Милентий и не собирался. Местность открытая, из винтовки достанут сразу. Да и сил не было. Они подошли к обгоревшим под солнцем кустикам. И сразу стало видно все, что делается за ними.
На небольшом склоне, идущем в сторону каменоломни, работали люди. Их было человек сто. Милентий никогда в жизни не видал, чтоб в одной толпе или в одной колонне были и мужчины, и женщины, и старики, и дети, и даже грудные младенцы. Почти все они стояли по колено, а может быть, немного глубже, в свежевыкопанном рву и продолжали углублять его. Совсем немощные старики сидели рядом на рыжей траве, которая росла редкими кустиками. Возле этих стариков у края ямы были сложены узелки, несколько ободранных чемоданчиков, смирно, как маленькие старички, сидели дети. Все же остальные — лет от четырнадцати и до шестидесяти — сосредоточенно работали лопатами. Полицай подвел Милентия к краю рва, толкнул его туда и сказал:
— А ну дайте-ка ему лопату.
Несколько человек распрямились и смотрели на Милентия. Он спрыгнул в ров и взялся рукой за черенок лопаты, которую держала высокая старуха. Платье на ней болталось, как на шесте. Легонько потянул к себе лопату, не глядя ей в лицо. Она неуверенно разжала жилистые, но еще нестарые руки. Милентий поднял глаза и увидал, что женщине не больше тридцати. Просто она была худа, высока, и рот казался каким-то обугленным.
У рва было человек пять немцев и столько же полицаев. Гитлеровцы с автоматами, у одного ручной пулемет, а полицаи с винтовками. У кустиков стояла телега, распряженная лошадь невдалеке искала траву, высоко подбрасывая спутанные передние ноги.
Дело подвигалось медленно. Немцы в кустиках посасывали из фляжек и от нечего делать играли в карты. Дети, которые сидели между узелками, вели себя как взрослые. Плакали беззвучно или сидели нахохлившись, как будто над ними не солнце, а моросящая туча.
Милентию все это казалось сном. Он ковырял слежавшуюся глину, выбрасывал ее комья, задевал локтями работающих рядом. В его поле зрения попадал то рваный парусиновый ботинок, то нитяной сморщенный чулок. Он слышал тяжелое, как сдерживаемые стоны, дыхание.
Солнце заметно передвинулось по небу и стало снижаться. Старший из немцев встал, что-то скомандовал. Полицаи отбирали лопаты и складывали на телегу. Всем приказали выйти на край рва и раздеться. Милентий забыл о смерти, забыл обо всем. Ему было страшно поднять глаза, чтобы не увидеть раздетых пожилых людей с их детьми рядом с чужими людьми. Он смотрел только себе под ноги и тоже раздевался. Сбросил ботинки, штаны, рубаху… но больше не стал. Не мог. Если бы заставляли — на штыки бросился бы. Он не