Шрифт:
Закладка:
И вот, послушай!..
Константин Георгиевич заметно устал.
— Мне кажется, — упавшим голосом заключил он, — что я, как художник, заслужил право сказать о себе нечто подобное тому, что думал Бернар.
Я не сразу понял, какое отношение имеет все это к впечатлениям от поездки по югу Франции.
Паустовский затих и, прищурившись, чему-то улыбался, а может быть, так только казалось. (У него было такое выражение доброй задумчивости, когда морщинки привычно-ласково сбегаются к уголкам глаз.)
Возможно, ему снова мерещились человеческие голоса и удар волны о камень в небольшой пестрой, рыбацкой гавани, забитой лодками и баркасами до отказа. Слегка покачиваются мачты, а над мачтами шхун возносятся циклопические стены и башни, построенные римлянами или крестоносцами. Отсюда уходили крестоносцы в походы на Восток…
Не сразу все стало понятно.
Но теперь мне понятен смысл иносказания, и мне хочется, чтобы это поняли и другие, чтобы все мы, люди, благодарные Паустовскому за его талант, за его доброту и искренность, за смелость самых трудных открытий и откровений, благодарные за постоянство его усилий, направленных к тому, «чтобы все было хорошо», хорошо понимали его, понимали бы совершенно.
Мне кажется, этому поможет еще одно признание:
— Легко ли? Боюсь, что и этим богатством владеть трудно, не разберешься и в нем… Нет, так не прожить, — усомнился я.
И Константин Георгиевич ответил:
— Не страшно! Непременно жить так, как жил Бернар. Всегда надо слышать звон той цепи, которая помогает нам и в поэзии, и в жизни. Но до сих пор, прислушиваясь, я писал о том, как я жил, теперь буду думать о том, как я хотел бы жить.
Вот о чем говорили мы с глазу на глаз.
СВИДАНИЕ
Говорят, что поэзия — это чувство наших утрат, утрат и возвращений.
В девятнадцать лет, однако, предвидеть не умеешь. Между двумя свиданиями с Катюшей я успел разболтать все, а когда понял, какое зло учинено, уже ничего нельзя было поправить.
До последнего дня Митька Шухман продолжал доставлять мне сведения о ценах на номера в «Аполло», «Британии», «Большой Московской». Он докучал мне своими наставлениями и за все это требовал лишь одного — такой же цинической откровенности.
Мне неприятна была участливость моего друга, но от того, что случилось, я терял голову и понимал только одно: не обойтись мне без чужой помощи.
— Отвечай толком — как она сказала? — приставал ко мне Митька.
— Ну, что сказала? Сказала, что согласна.
— Согласна — придет вообще или согласна — пойдет в гостиницу?
— Не знаю, — отвечал я.
Об этом я действительно не думал.
— Был тюфяком, остался тюфяком. С тебя и какой-нибудь шмары довольно, а не то что Стрешневой. Где обхождение? Мурло — да и только!
Я понимал, что он прав. Я и без Митькиного зубоскальства удивлялся тому, что произошло. Как случилось это между нами? Почему счастливцем оказался именно я, а не кто-нибудь другой — хотя бы тот же Митька Шухман, прославленный хавбек и яхтсмен, имеющий шестнадцать жетонов, заграничные галстуки, идеальный лакированный пробор?..
Роман с Катюшей Стрешневой быстро развивался и теперь вступал в решающую фазу. Не могла дольше продолжаться эта неопределенность с ее судорожными паузами в речах и в движениях, с унизительностью недомолвок, с головокружением от ее, Катюшиной, близости, с бессонницей по ночам. Дальше так продолжаться не должно. Нет, конечно.
— Катя! — сказал я ей. — Катюша, я не могу больше так.
На стадионе было уже почти пусто. Матч женских волейбольных команд, в котором участвовала Катюша Стрешнева, закончился давно, кончился и первый в эту весну футбол. Публика уже разошлась, лишь спортсмены дожидались своих товарищей, не успевших переодеться; их голоса звучали громко и чисто. Вокруг все готово было брызнуть первой зеленью — сырая земля, кусты, напрягшиеся ветки деревьев.
Катя промолчала, я повторил:
— Я не могу больше так, Катюша…
И голос мой прозвучал глухо, неправдиво. Получилось совсем не то, чего я хотел и чему учил меня Митька. Опять эта судорожная, холодящая пауза, глухота недомолвки вместо грубого, решительного требования мужчины, но девушка поняла меня. Она сказала, отнимая у меня свою руку:
— Ах, какая я трусиха!
Митька Шухман, вбивший сегодня два мяча, уже шел к нам в белых бутсах, с баульчиком в руке и в красном галстуке.
— Если нет, я больше не приду, — проговорил я.
— Как я презираю себя, — сказала Катя, потом добавила: — Хорошо. Семнадцатого.
— Здесь? — спросил я, покачнувшись от неожиданности.
— Если хочешь, здесь, — еще тише отвечала девушка.
— Привет! — прокричал, подходя к нам, Шухман, и я сразу возненавидел его.
Он хвастливо заговорил о том, как удалось ему сегодня обмануть вратаря.
— А ты падай вовремя и в тот уголок, куда бьют, — сказал он назидательно.
— Что-то очень глубокомысленно, — возразил я, чувствуя в этом какой-то намек.
— Ха, вы, кажется, поцеловались, — продолжал Митька. — У вас такой вид.
— Лишь бы не такой дурацкий, как у тебя, — все, что я смог ему ответить.
Катюша молчала. Мы вышли к трамвайной остановке. Она попросила не провожать ее. Улыбнувшись, она вспрыгнула на подножку и помахала нам свободной рукой. Она стояла вполоборота к нам, тесно сжав ноги, каблучок к каблучку.
В этой девушке было все, чего может пожелать потревоженное воображение.
Жадно и недружелюбно Митька спросил:
— В самом деле, дорого́й, что у вас произошло?
Я выдерживал характер два дня, на третий пришлось все рассказать: через день предстояло решительное свидание, а у меня не было ни денег, ни твердого плана. Сдавшись, я получил в тот же вечер сводку цен на номера в гостиницах, а накануне, семнадцатого, подняв меня с постели, Шухман передал мне червонец.
— Цени, гад, — прошептал он при этом.
За ширмой