Шрифт:
Закладка:
Придерживая локтем служебный пугач в оперативной кобуре, выбрался на Тверской бульвар из вновь купленного автомобиля вместо угнанной машины — и вдруг ошалел от всей той сутолоки, от несмолкающего, какого-то похожего на шум морского прибоя шквала звуков, терзающего машинного воя, летящих ошмётков грязного снега, вони газа и бензина от ползущих сквозь пробки машин с включёнными фарами. Неукротимо несущихся вперёд с включёнными огнями, как трансмиссия. Опекушинский Пушкин грустно смотрел под ноги, стыдливо и покаянно в снежной своей ермолке… Именно в этот миг я твёрдо решил: в деревню. С сугробами. С зайцами-русаками. Кроме того, мой новый начальник в последние дни вовсе не внушал доверия. Даже напротив, внушал опасения на будущее. И что-то внутренне говорило, обещало мне новые события-перемены. Что-то предупреждало, что он — из того именно типа людей, которые, наподобие гончих, не оглядываясь, идут по раз и навсегда выбранному ими следу, ничего не видя и не слыша вокруг. И добиваются своих задач вне зависимости от нравственных устоев и систем. Они вне координат общества. Они вытаптывают поляны, в том числе и земляничные, не считаются с другими в этой жизни. И вот этот Валентин Валентинович Карнаухий как-то, на беду, попал в доверие «Объекта». Прочно присел в её кабинете. И весьма основательно занялся делами, которые далеки были от безопасности.
Я вошёл с рапортом к «Объекту». На столе стояла бутылка открытого «Хеннесси» и лежал шоколад. Прочитав со вниманием мой рапорт, он посоветовал:
— Зачем же так сразу — расчёт. Всё образуется.
— «Когда образуется всё, то и незачем жить», — процитировал я, зная то болезненное обожание нашей бизнесвумен некой поэтессы и её бывшего друга и мужа, которого она ставила выше Пушкина, — диссидентских стишат и кручёных поэтических кружев, которые и впрямь так легко спутать с истинной поэзией.
Он не понял, но она поняла и слегка кивнула. Он опять усмехнулся и вопросительно поглядел с поволокой в глаза «Объекту». «Объект» опять сочувственно слегка кивнула головой и напомнила мне фамилию поэта, строчки из которого так цепко удержала моя память.
— Вот-вот… Отдохните и решите сами, — сказала она. — К вам по части охраны и доставки кэша у меня претензий нет и никогда не было.
Уже за дверями я подумал, что Валентин идёт по следу верно. И след Карнаухим выбран безошибочно. «Дичь» не уйдёт от него. «Объект» уже в хватких лапах и совершенно очарована им, как это бывало очень часто, всегда бывало с ней. Она легко очаровывалась новым. И эта влюблённость будет длиться месяц или даже два, смотря по обстоятельствам. А если в такой короткий срок он уже сумел настойчиво влезть в «субъективные отношения» и, по существу, даже в управление фирмой, на этот раз двухмесячный период может продлиться и три месяца, и полгода. И тогда эта мысль: исчезнуть, испариться на месяц, два, три, а быть может, и совсем лечь на дно, на снег, под снег, закопаться, как те сектанты когда-то в Погановке под Пермью закопались в землю, ожидая конца света, — эта мечта и здесь открывала и подтверждала какую-то сермяжную подлинность и своевременность жаркой моей мечты — уехать.
Известно, что и животные, и сумасшедшие необычайно остро и ясно чувствуют надвигающуюся на них опасность, чувствуют трагедию и бунт стихий, возникающие отдалённо тайфуны или тайные и дальние признаки землетрясения. Этот факт давно установлен и в психиатрии имеет свой термин.
И вот я уже в поезде. Ехать далеко, за Рязань, не доезжая Тамбова. Моя тихая заводь — на границе с Тамбовской областью. Поезд идёт и останавливается, как ему вздумается, кланяется каждому столбу, каждому полустанку, но это уже не раздражает, а даже успокаивает. Каждое новое движение от любого полустанка радует, наполняет душу тишиной, торжественным и весёлым ожиданием. Бесконечно думается, когда глядишь на эти белёсые дальние поля с голыми лозинами, похожими на розги, торчащие из-под снега наружу и вверх, на завьюженные теперь горелые болота с сухими и тоже обгорелыми берёзами без вершин. Думается о прожитом. О смысле пережитого…
Я молча, сквозь брезент вещмешка трогаю уродливо-ладный приклад «Сайги» и засыпаю. Я ещё не знаю того пути, что придётся мне одолеть, того снежного бездорожья, того страшного чувства Богооставленности и тех минут счастья, боли и прелести, что ждут меня в родной деревне.
Дом
Две старухи и старик — всё, что осталось от жителей Выселок. Святочные метели замели подворья, задичавшие сады, пепелища, заброшенные избы. На пустой заснеженной улице, криво, как пьяные, стоят опоры электропередачи. Линию уже и не разглядишь в кромешной зимней тьме: от многих опор криво и низко висят битые, белёсые, как кость в темноте, изоляторы. Провисли над непролазными сугробами, мотаются голые провода, схлёстываются при порывах снежного морозного ветра и так сыплют искрами, будто в непроглядной черноте ночи по Выселкам летает сказочный Змей Горыныч. Замело колодцы, пути-дороги.
Из окна я вижу густую зыбкую сетку неугомонной вьюги. Гнетёт одиночество, холод сковывает движения, стынут руки. Я откладываю вечное перо, черновики, и мрачные думы накатывают волной: «Неужели так трудно пишут все?» И в ответ мне снежная вьюга сипит мрачным голосом: «Вс-с-се! Вс-с-се!»
На столе развалом — журналы, газеты, книги. Среди книг — художественная публицистика Хемингуэя «Старый газетчик пишет». Я привёз эти советы мастера сюда из Москвы, которая кажется теперь далёкой, невозвратно-прошлой. Я решил поселиться здесь надолго, в будущем — навсегда, в доме умерших моих предков. И когда уезжал из Москвы, чувствовал, что другого выхода и нет у меня. И не только оттого, что обрыдла столица — город, где никогда и ни в чём нельзя быть уверенным, даже и в том, что сделанное тобой в настоящую минуту — и это по-настоящему верно, как ты полагаешь, — сделано по чести и необходимо. И тебе, и кому-то ещё. Город иллюзий и обмана. Где всем правит «Рок и Мир». И если ты уверен в добре и утверждаешься в нём всеми силами души, то и тогда нельзя надеяться вполне и прямо: та ли это польза, которой ждёшь, и не во вред ли она, эта твоя польза, кому-то.
Зима под