Шрифт:
Закладка:
Он, конечно, преувеличивает. Энтузиазм был искренний. Но ведь недаром объясняет ему Иван Аксаков, что клакеры – это студенты Ковалевского («все западники»); они «заготовлены» заранее, чтобы «выставить Тургенева как шефа их направления». И именно поэтому Аксаков на следующий день откажется читать свою речь после Тургенева.
В антракте Достоевский прошёлся по зале – и «бездна людей, молодёжи и седых дам бросались ко мне, говоря: вы наш пророк, вы нас сделали лучшими, когда мы прочли Карамазовых. (Одним словом, я убедился, что “Карамазовы” имеют колоссальное значение.)[1301]»
Незнакомые люди «толпами» приходят к нему за кулисы – пожать руку. Его обступают на лестнице при разъезде. В общем, он не может пожаловаться на отсутствие интереса к его особе. Он явно несправедлив к сопернику: сам он любим, пожалуй, не меньше.
Тут автору следует остановиться. Ибо он как бы различает упрёк, что в его книге наличествует явное недоброжелательство к Тургеневу и «перекос» в пользу Достоевского.
Автора огорчило бы подобное предположение. Ему не хотелось бы специально разъяснять, что его собственное отношение к творцу «Отцов и детей» не совпадает с точкой зрения его героя. Но он, автор, как уже говорилось, вовсе не претендует на то, чтобы блюсти заслуженную его персонажами меру академических воздаяний. Именно глубокое уважение к ним повелевает автору не подгонять историю «в пользу» литературы. Он надеется на читательские объективность и понимание. Он в первую очередь озабочен тем, чтобы рассказать правду: уловить скрытую пульсацию взаимных симпатий и антипатий, разобраться в глухом борении страстей – общественных, литературных и личных. Подобная задача требует не только ретроспективных созерцаний, но и взгляда изнутри.
«Перестаньте, – советовал Г. К. Честертон, – хоть на время читать то, что пишут живые о мёртвых; читайте то, что писали о живых давно умершие люди»[1302].
Последуем этому совету – и вернёмся к июньским дням 1880 года.
Главные баталии были ещё впереди.
«Речь была встречена холодно…»
В час дня 7 июня зал, бывший вчера свидетелем литературных чтений, вновь наполнился возбуждённой толпой. На эстраде, затянутой красным сукном, высился бюст Пушкина: он был покрыт венками вчерашнего «апотеоза».
Писатели, среди которых находился и Достоевский, поместились на эстраде.
Первое заседание Общества любителей российской словесности открыл его председатель С. А. Юрьев. Вслед за ним на кафедру взошёл делегат Французской республики Луи Леже (или, как писали газеты, – Лежар). Он прочёл свою речь по-русски, хотя и с сильным акцентом.
Лежара встречали восторженно: присутствие иностранного гостя на национальных торжествах как бы сообщало им важность события европейского.
Впрочем, внимание Европы к московским торжествам этим не ограничилось. Были оглашены письма от немецкого романиста Бертольда Ауэрбаха, от Виктора Гюго (он выражал сожаление, что по многочисленности занятий не может присутствовать в Москве лично, но заверял, что мысленно он там) и от английского поэта Альфреда Теннисона.
Все три письма были на имя Тургенева[1303].
Среди присутствующих в зале писателей один Тургенев был более или менее известен на Западе; он один имел давние и устойчивые связи с зарубежным литературным миром. Для большинства европейских литераторов именно Тургенев являлся крупнейшим представителем русской словесности.
Достоевский, конечно, осведомлён об этом обстоятельстве. В декабре 1879 года он говорит одному своему знакомому, что Тургенев желает, чтобы его превозносили и дома, и за границей. «Для этого и к Флоберу пролез, и ко многим другим, – желчно добавляет Достоевский. – Ну а для публики такая дружба хороший козырь. “Я-де европейский писатель, не то что другие мои соотечественники, – дружен, мол, с самим Флобером”»[1304].
Он опять несправедлив – и к Тургеневу, и к Флоберу. Сам он не знаком ни с кем из европейских знаменитостей (и вообще ни с кем из иностранных литераторов), и не исключено, что это вызывает у него тайную досаду.
… Долгожданный момент наступил: после перерыва на кафедру поднялся Тургенев. «Не нужно говорить… – замечает хроникёр, – какую бурю вызвало это появление»[1305]. Речь Тургенева, блестящая по форме, адресовалась, как это признавал впоследствии М. Ковалевский, «более к разуму, нежели к чувству». Воздав должное великим заслугам Пушкина, Тургенев высказал некоторое сомнение относительно того, можно ли считать автора «Евгения Онегина» поэтом национальным (и, следовательно, всемирным), как Гомера, Шекспира, Гёте. Этот вопрос, осторожно добавил он, «мы оставим пока открытым».
«Речь была встречена холодно, – вспоминает М. Ковалевский, – и эту холодность ещё более оттенили те овации, предметом которых сделался… Достоевский»[1306].
В свою очередь, Страхов говорит, что тургеневское выступление породило у некоторых участников торжества чувство неловкости и «кто-то успел написать даже насмешливые стихи – конечно, не для публичного чтения»[1307].
Разумеется, готовя собственную речь, Достоевский ничего не знал о тургеневском тексте. Но вновь – в который раз! – получалось так, что его воззрение сталкивалось с тургеневским: завтра, 8 июня, он ответит на вопрос о всемирности Пушкина.
В письме домой он упомянет о речи своего главного оппонента мимоходом, одной фразой в скобках (Тургенев «унизил Пушкина, отняв у него название национального поэта»)[1308]: Анну Григорьевну волнует не столько тургеневское мнение о Пушкине, сколько ход нынешнего соперничества.
А. Н. Майков тоже писал из Москвы письма супруге. Перечисляя различные эпизоды праздника, он замечает, что «изо всего этого лучше всего были обеды»[1309].
Очередной обед предстоял вечером 7 июня.
Меню как исторический источник
Он давался в залах всё того же Дворянского собрания, но в отличие от вчерашнего, думского, носил чисто литературный характер. Устроителем было Общество любителей российской словесности; платили на сей раз сами обедающие – в складчину.
Прежде чем перейти к духовным аспектам этой литературной трапезы, позволим остановиться и на её гастрономической стороне. Тем более что в бумагах Достоевского сохранился один любопытный (и вполне исчерпывающий тему) документ, а именно – обеденное меню.
Теперь этот плотный, глянцевитый, изящный лист, который Достоевский когда-то держал в руках, находится в отдельной папке и имеет собственный архивный номер. Меню украшено роскошной, как любили тогда выражаться, виньеткой: под бюстом Пушкина красавица в русском наряде ставит на стол, и без того ломящийся от яств, нечто похожее на поднос с пирогами. Тут же обретается и муза в античном одеянии – натурально, с лирой и кубком.
Пушкинские стихи, начертанные чуть выше, также приличествуют случаю:
Подымем стаканы, содвинем их разом!Да здравствуют Музы, да здравствует Разум!(Пушкин, впрочем, годился на все случаи: ведь именно этими стихами закончил вчера Катков свою «примирительную» речь!)
Однако обратимся к тексту.
«Суп: Пюре из шампиньонов иПретеньер ИмпериальПирожкиОсётры разварныеФилей Ренессанс. Соус Мадера.Жаркое: дичь молодая и цыплята.Салат Лутук и огурцыСпаржа. Соусы: Голландский и ПольскийСултан глясе á lа ПушкинЧай и кофе»[1310].Привередливый хроникёр замечает, что «со стороны обстановочной роскоши»[1311] это торжество значительно уступало думскому обеду. Осмелимся всё же предположить, что никто из двухсот двадцати трёх обедавших гостей не поднялся из-за стола с чувством голода.
Но внимание Достоевского способны были привлечь не только поименованные в меню блюда, некоторые из которых нам,