Шрифт:
Закладка:
— И правильно! Товарищ Сталин указывал, что классовая борьба с приближением к коммунизму не ослабевает. Я с вами категорически не согласна, что роман в чём-то навредил. Он нанёс удар по врагам партии и народа. А воспитательное значение? Оно огромно!
— Завели волынку, — поморщился Тихон Маркяныч и собственноручно разлил брагу по рюмкам. — Я, окромя Библии, книжек не читал и ужо теперича не осилю… Будя! Человек жив нонешним днём, про то и гутарить надо. Берите… А ты чего, агитаторша?
— Нет. Спасибо, — качнула Фаина головой и опустила глаза. Лицо её стало отчуждённо задумчивым, далёким. Крупный нос и подбородок заострились, делая девушку старше и придавая всему облику нечто птичье, неустойчивое. И — жалкое.
— И давно ж ты на скрипке играешь? — невзначай осведомился Тихон Маркяныч. — При оркестре али как?
— С детства. Нет, в ансамбле играю редко. Преподаю в школе. Я уже объясняла.
— Может, сыграли бы? — поощряюще улыбнулся Степан Тихонович.
— Извините, но для этого должно быть настроение… Я, пожалуй, пойду утром. Ноша не тяжела.
— Как выйдешь на шлях, так и проголосуй, — с ехидцей наставил Тихон Маркяныч. — Тобе немецкие танкисты лихо подвезут! Не бузи! — И обратился к правнуку, жующему пышку: — Принеси, болеткий, кисет. Там, на верстаке, забыл.
Мальчуган вернулся с пустыми руками.
— Нету? — всполошился старый казак. — Я ж его с краю притулил. Не выйдет из такого слепца дозорного. Казак в сумерках должон, как сова, зрить! Ох, придётся самому.
Лидия, выйдя из летницы, разминулась со стариком и принялась убирать со стола. Обрадованная её появлением, Фаина охотно помогала. Из-под навеса, где шарил по полкам Тихон Маркяныч, слышалось добродушное бормотание:
— От же шельмец! Сызнова стянул… Взял манер курить! Тожеть, должно, горюешь? Кури, кури. Тольки подбросить не забудь. Настя-покойница вышивала.
Фаине голос старика показался странным, она недоумённо шепнула:
— Это о ком он?
— Дедуся? О домовом. Иногда, правда, пошаливает.
— Ты — серьёзно? Это же суеверие, Лида.
— А ты поднимись утром на чердак, поднимись. И узнаешь: будет пахнуть самосадом или нет.
Фаина не нашла даже слов. Ладно, старый человек, но — Лидия? Какая дремучая старина! Какие тёмные люди!
От цветочной клумбы, разбитой у крыльца, наносило грустноватым запахом календулы. Свежело. Враздробь лучились над куренём звёздочки. В замершем воздухе, казалось, гармошка Алёшки Кривянова играет рядом, а не через улицу. И рокотала она басами, и всхлипывала, и сыпала ласковые трели в руках молодого калеки, не познавшего ещё сполна девичьей любви…
Как плотину разорвало! Истошный крик поднялся где-то там, у околицы. Заскрипели калитки. Тревожные возгласы прокатились волной от двора ко двору. Степан Тихонович с отцом тоже вышли на улицу и застыли в напряжённом ожидании. Через несколько минут к Дагаевым примчался какой-то пацан. И тут же за ним следом из калитки выбежала Таисия.
— Что там стряслось, соседка? — окликнул Степан Тихонович.
— Тоня Лущилина… Кумушка моя дорогая на себя руки наложила…
Тихон Маркяныч медленно перекрестился и низким, грудным голосом проговорил:
— Позора не снесла… Эх, головушка несчастная! Завсегда со мной здоровкалась, уважительная такая… Вот она, война проклятущая, как детей сиротит… — И строго добавил: — С Нюськой расцепись! Я энту выдерку наскрозь вижу! Поганая у ей душонка, лютая.
— Всё, батя. Отрубил!
— Давай закурим. Сверни мне, а то я зараз бескисетный.
Растревоженные и хмурые, легли Шагановы поздно. Не на перине с супругой (с ней улёгся внук), а на жёстком топчане в передней довелось в эту ночь мять бока Степану Тихоновичу. Затаился, подложив под голову руки, и беспорядочно думал, слыша мерный стук маятника настенных часов. Размышления были обрывистыми, лишёнными обычной взвешенности и прочности. Спутались беды клубком. И где их край — не разобрать…
9
Невероятно, то Тихон Маркяныч не ошибался.
Хранитель шагановского рода, домовой Дончур был кряжист и сух плотью, в дремучей гнедой шерсти, с приятным старческим ликом. Правда, левый блёкло-зелёный глаз, повреждённый в прошлом веке, чуть косил, слезился. В последние дни пребывал Дончур в постоянном унынии, всполошённый великой, небывалой напастью, которая постигла казачью землю. Нынче он с большим трудом сумел отвести, не впустить на своё подворье инородцев, но, откровенно говоря, не был уверен, что сможет это сделать и в следующий раз. Да, всё же поизносился за три столетия пребывания на Земле, с того часу, когда спустился посланцем и воителем светлоликого Сварога. Многое множество событий произошло на его памяти, но такого смертоносного лиха земля русская ещё не знавала. Устроившись на дымоходе, в благодатной чердачной жарище, он перебирал в мыслях пережитое, ища опоры и разумения в своих дальнейших действиях.
Смутными видениями проплывали перед взором картины жизни в первой донской казачьей столице, в Раздорах. Помнилось, как ровно двести девяносто шесть лет назад, тоже в августе, сражался Евлампий Шаганов, зачинатель рода, с войском Крымского царевича Днат-Гирея-Нурадана на реках Кагальник и Ея, именно там, где сейчас воевал внук старшего из живущих — Яков. Фамилию такую получил Евлампий за лёгкие и неутомимые ноги, способность шагать сутками. Тогда Дончур был силён, данной ему духовной властью уберёг лихого казака от пики и сабли, а уж теперь твёрдой надежды на спасение Якова не было. Изощрились люди в смертоубийстве…
Потом бытовал домовой в Черкасске, славном городишке, на куренном мазаном настиле есаула Митьки Шаганова, затем — казака Фомы, казака Пантелея, казачьего старшины Михаила, дружившего с атаманом станицы Трехизбянской Афонькой Булавиным. Не раз приезжал атаман с сыном Кондратием, вздыбившим вскоре казачью голытьбу на бунт.
И все эти долгие-предолгие, необъятные лета, сколько ни радел домовой, как ни старался оберегать шагановский очаг, горькие беды — одна другой страшней — метили семьи храбрецов. Едва в полнолетие вступал хозяин куреня, только начинали налаживаться жизнь и крепнуть хозяйство, как сваливалось негаданное горе. И возмужалый сын-сирота занимал место родителя в поредевшем казачьем строю…
Тяжелодумен и суров сердцем был служитель Сварога. Сынка погибшего при булавинской возмущении старшины Михаила, вьюношу Данилу втайне напутствовал и толкал на дела благие. Лихостью и статью молодецкой удался