Шрифт:
Закладка:
Но как раз это-то всё и нравится любителям Бальзака; они с улыбкой повторяют про себя: «Низкое имя Амели», «Библейскую! – удивленно повторила Фифина», «Княгиня и поныне считается великим знатоком туалета…» Любить Бальзака! Сент-Бёв, так любивший определять, что значит любить кого-то, мог бы сочинить по этому поводу неплохой пассаж. В самом деле, других романистов любишь, подчиняясь им, от Толстого принимаешь истину как от кого-то более великого и чистого, чем ты сам. С Бальзаком иначе – тебе известно всё его несовершенство, оно часто отпугивало тебя вначале, затем ты стал понемногу влюбляться в него и с улыбкой принимать все наивные рассуждения автора, которые так похожи на него самого; в нежность к нему примешана ирония; тебе знакомы его минусы, недостатки, но ты любишь даже их – ведь они так характерны для него.
Сохранив некую хаотичность стиля, Бальзак на первый взгляд не пытался объективировать речь своих персонажей или же, делая это, не мог удержаться от ежеминутных ремарок по поводу своеобразия языка того или иного действующего лица. Всё наоборот. Тот самый человек, который простодушно высказывает свои исторические, художнические и т. п. воззрения, скрывает самые потаенные свои намерения и дает подлинной речи своих персонажей говорить самой за себя, да так тонко, что порой она остается незамеченной, а он и не пытается указать нам на нее. До чего же шутливые замечания г-жи Роген (парижанки по уму, но для Тура – жены провинциального префекта), сделанные ею об интерьере Рогронов, – ее собственные, а не бальзаковские!
Когда герцогиня де Ланже беседует с Монриво, у нее вырывается «Надо же!», а у Монриво срываются с языка солдатские пошлости. Пение Вотрена, шутки клерков («Полковник Шабер»), ничтожность разговора герцога де Гранлье с видамом де Памье:
– …Граф де Монриво скончался в Петербурге, я знавал его там, – подтвердил видам де Памье. – Это был тучный человек, отличавшийся необычайным пристрастием к устрицам.
– Сколько же он их съедал? – полюбопытствовал герцог де Гранлье.
– По десять дюжин в день.
– И это не причиняло ему вреда?
– Ни малейшего.
– Скажите, как удивительно! И неужели это не вызывало ни подагры, ни камней в печени, никакого недомогания?
– Нет, он был совершенно здоров и умер от несчастного случая.
– Ах, от несчастного случая? Вероятно, его организм требовал устриц, они были ему необходимы…
Речь Люсьена де Рюбампре, даже в его репликах в сторону, отдает той пошлой веселостью, происходящей от плохого воспитания, что должна нравиться Вотрену. «„Каноник не чужд и театра“, – сказал Люсьен самому себе», «Вот он и попался…», «Вот так мавр! Что за натура?» Не одному Вотрену по душе Люсьен де Рюбампре. Оскар Уайльд, которого жизнь – увы! – со временем научила, что есть кое-что побольнее острых переживаний, возникающих при чтении книг, в начале своего пути (когда он утверждал: «Туманы над Темзой появились во времена поэтов „Озерной школы“») говорил: «Самое большое горе в моей жизни? Смерть Люсьена де Рюбампре в „Блеске и нищете куртизанок“[14]».
В последней сцене первой части «Тетралогии» Бальзака (поскольку у него отдельный роман редко является законченным целым, для него роман – это цикл, состоящий из отдельных произведений) каждое слово, каждый жест имеет подтекст, изнанку, о которых автор не предупреждает читателя и которые отличаются непревзойденной глубиной. Они из области такой специфичной психологии, никем до Бальзака не разработанной, что даже определить их довольно трудно. Однако разве всё, начиная с того, как Вотрен останавливает на дороге Люсьена [169], – он с ним не знаком, а значит его заинтересовал лишь его облик, – и кончая непроизвольной манерой брать его за локоть, не выдает совершенно особый и очень определенный смысл теорий господства, союза двоих в жизни и т. д., которыми лжеканоник расцвечивает в глазах Люсьена, а может быть, и в своих тоже, некую затаенную мысль? Не является ли отступление по поводу человека, пристрастившегося «жевать бумагу»[15], также признанием того, что подобная черта характера присуща Вотрену и всем ему подобным, не это ли одна из их излюбленных теорий, то немногое, над чем они приоткрывают завесу, в остальном храня свою тайну? Но, несомненно, прекраснее всего чудесный пассаж, в котором два путника проходят мимо развалин замка Растиньяка. Я называю это «Грустью Олимпио» гомосексуальности: «Он жаждал вновь узреть: и пруд в заветном месте…» [170] Известно, что в романе «Отец Горио» Вотрен в пансионе Воке строил, безрезультатно, относительно Растиньяка те же планы господства, какие нынче он строит относительно Люсьена де Рюбампре. Намерения его провалились, но Растиньяк от этого не стал менее причастным его жизни; чтобы он мог жениться на Викторине, Вотрен способствовал убийству молодого Тайфера. Позднее, когда Растиньяк будет враждебно настроен по отношению к Люсьену де Рюбампре, Вотрен в маске напомнит ему некоторые события, имевшие место в пансионе Воке, и принудит заступиться за Люсьена, и даже после смерти Люсьена Растиньяк нередко будет зазывать Вотрена в одну темную улочку.
Подобные эффекты возможны лишь благодаря превосходному изобретению Бальзака: сквозным персонажам, появляющимся на протяжении всех романов. Так, меланхолический и зыбкий свет луча, поднявшегося из самой глубины созданного им жизненного моря и освещающего целую жизнь, может коснуться и