Шрифт:
Закладка:
Негр говорил страстно, даже лоб вспотел.
– А они собрали всё в кучу, – продолжил он, сердито пуча глаза. – Перемешали, добавили отсебятины и объявили это правилами общепринятой морали. Даже словечко придумали – христианская добродетель. А ведь и идиоту ясно, что человеческая натура противоречит этим нормам. Человек не то что соблюдать их, он понять их не может. Результат – ложь и самообман. Религия, основанная на ханжестве и лицемерии. Но ведь им это только на руку…
– Кому им? – перебил я.
– Работникам культа! Отцам церкви! Наместникам бога на земле!
– Ха! Кому-кому? Жрецам Картонной Луны! – гаркнул сверху великан.
Он давно разжал кулак, я устроился на его ладони, поджав ноги по-турецки.
– Именно! – подтвердил негр. – Вдумайся: христианское учение основано на Евангелиях, но весь порядок и уклад жизни христианских народов направлены против них. Возьми любую эпоху, любую страну… Я говорю – не собирай богатств земных, а они что делают? Говорю – возлюби ближнего, как себя самого. И что? Я тебя спрашиваю!
Я пожал плечами. Он разошёлся не на шутку.
– Инквизиция! Крестовые походы! Ты скажешь – древняя история, да-да, тыщу лет назад, мрачное средневековье… А ты не думал о том, что вся история христианской цивилизации – это история войн? История массовых убийств, публичных казней – сожжений, четвертований, коллективных распятий и сажаний на кол. Причём, чаще всего убивают единоверцев, братьев во Христе! За две тысячи лет не было и дня, чтоб раб божий, помолясь, не выпустил кишки соседу. Резня две тыщи лет! Кровь, враньё и лицемерие! И всё во имя торжества христианских добродетелей! Справедливости и братской любви! Двадцать веков!
Он размахивал кулаками перед моим лицом, я незаметно отодвинулся назад.
– Успокойтесь, – пробормотал. – Ну зачем так-то уж…
Говорить этого явно не стоило. Негр выпучил глаза. Точно задыхаясь, разинул рот с сотней сахарных зубов.
– Что-о?!
– Не надо так переживать, – промямлил я с глупой улыбкой. – Увы. Людская натура. К тому же всё давно…
Я не мог найти слово, потом ляпнул:
– Устаканилось.
– Устаканилось?! – взревел он. – Ах ты, сукин сын! Устаканилось! Да я тебя… беллетрист поганый…
Конца фразы я не услышал. С молниеносной грацией Мохаммеда Али, с мощью стальной пружины и силой чугунного молота его правый кулак, описав красивую дугу, врезался мне в челюсть. Мир взорвался и погас. Пала кромешная тьма. Последнее ощущение: моя голова – круглый уличный фонарь, по которому кто-то со всей дури треснул палкой.
12
Уи-ик-квик-вик… Уи-ик-квик-вик… Проклятое колесо скрипело, занудно повторяя всё те же три ноты. Должно быть именно такие мелочи сводят человека с ума. Три ноты, три звука. Поворот – и снова. Уи-ик-квик-вик. Телега? Арба? Похоронный катафалк, набитый трупами? Дождь, чёрная глина, общая могила. Торопливый священник, карманная библия, пьяные могильщики бросают лопатами известь на трупы. Известь клубится и белым туманом встаёт из могилы.
Скрип колеса… Или скрипка-лиса? Ух, я бы эту лису…
Странное ощущение – лицо болело изнутри. Казалось, кости черепа раскалились докрасна и жгли мышцы и сухожилия. Прожигали до кожи. Особенно, слева. Да, левая нижняя часть – челюсть, подбородок и скула, – всё это жарко пульсировало.
Сквозь веки пробивался свет. Деревянными ладонями я ощупал вокруг – шершавая сухая гадость. Горизонтально плоская, мягкая и неподвижная. Похоже на диван. Никуда, значит, не везут. Уже хорошо. Скрип трансформировался в птичью трель. Чёртова фауна успешно имитировала несмазанную телегу.
Осторожно приоткрыл глаза. Точнее будет сказать в единственном числе – левый глаз не открывался. Поднёс руку к лицу, немыми пальцами тронул щёку и чуть не заорал от боли. Даже на ощупь левая часть головы казалась вдвое больше правой. Там сконцентрировалась вся боль мироздания. Я застонал, стон перешёл в вой. Стало полегче и я огляделся одним глазом. Угол потолка с протёком в виде острова Кипр без обиняков намекал, что я лежу в гостиной. Окно было распахнуто, вместо голых сучьев там зеленели листья.
– Как… это?.. – проблеял я. – Уже… уже… весна?
Живи Набоков в Вермонте, он бы написал примерно так: мне нравятся эти места; потому ли, что зачин этого слова отдаёт тягучей терпкостью столь нелюбимого мной напитка, похожего скорей на микстуру от кашля своим застенчивым разнотравьем и влекущим снова в то мандариновое детство, простуженное, но радостное – ёлка у Корсунских, белая матроска, поцелуй в тёмной кладовке с привкусом нафталина и маминых духов (кажется это были «Aidez-moi, s’il vous plaît»); потому ли, что его прыткая весна тормошит мою вегетарианскую душу своей варварской неукротимостью, не знаю: но как я был рад очнуться ранним утром и топать в пудовых сапогах на босу ногу навстречу ручьям, шлёпать по талому снегу, без шапки, с мокрой головой, подставляя лицо капели и солнцу!
– Ева! – простонал я. – Ева…
Прислушался. Ни звука.
– Преврати меня в Набокова и отправь в Швейцарию…
Никто не отозвался и я пополз в кабинет.
– Ого! – в голосе Евы удивление явно перехлёстывало сострадание.
Я хотел возмутиться, но челюсть не двигалась. Напоминало анестезию у дантиста.
Ева хихикнула, осеклась.
– Извини-извини, сейчас мы тебя починим. Нон че проблема, – почему-то перешла на итальянский. – Грацие! Лей э мольте джентиле. Ун аттимо!
Я зачем-то задержал дыхание. А ремонт действительно занял несколько секунд. К счастью – ощущение оказалось не из приятных: наверное так себя чувствует заливной карп. Голову и всё тело стянуло клейкое желе, упругое как тугая резина. Но боль ушла, я выдохнул. Провёл пальцами по лицу. Всё было на месте. Попробовал открыть рот – полный порядок!
– Ты знала что, Иисус – негр?
– Мулат.
– Мулат-метис, какая разница?
Она брезгливо сказала:
– И всё-таки все русские расисты. Даже цивилизованные, вроде тебя.
– У нашего народа была трудная история. Похлеще, чем у негров.
– Только с той разницей, что вы сами себя мучали. И мучаете. Русский садо-мазохизм. Истязание как квинтэссенция национального бренда. Можешь, кстати, поблагодарить, что привела тебя в божеский вид.
– Спасибо.
– Не стоит благодарности. Всегда рада.
– Слушай, тут уже весна вовсю! Как я всё прозевал?
Она не ответила. Мы помолчали. Я разглядывал своё отражение в стекле плаката с последнего концерта Джона Леннона в Мэдисон-Сквер-Гарден. За четыре месяца до смерти. Интересно, что он бы сейчас делал – Джон?
– Что там было? – расчёсывая волосы пальцами, спросил я. – Жрец, храм, какая-то луна?
– Если ты сам не понял, объяснять смысла нет, – отрезала Ева. – В Швейцарию отправь…
– Что-что? – я сделал вид, что