Шрифт:
Закладка:
Я проучился затем в этой школе четыре года, с третьего по седьмой класс. И ни разу за эти четыре года я не увидел более ни одного проявления агрессии в свой адрес со стороны хулиганского сообщества. Они даже наладили со мной взаимовыгодные отношения. «Хулиганы» – люди практичные. В социуме не должно быть бесполезных людей. Я уже говорил, что в детских учреждениях все страдают от скуки. Любое развлечение ценится на вес золота. Я занял нишу сказителя. Они даже заискивали передо мной, подгоняли то яблоко, то старинную серебряную монету. А все ради того, чтобы рассказывал я им страшные истории. За страшными историями я в карман не лез. Назывались эти истории «кровавками» – кровавые истории.
– Пиво, заструи кровавку, – просили они меня, подгребая на переменах.
И я рассказывал охотно. Слушали с упоением.
Конечно, знали, что я рисую, что я сын художника. Постоянно просили что-нибудь нарисовать. И я рисовал. Но устные истории ценились выше. Писатель-сказитель стоял выше художника в разнообразных советских иерархиях того времени.
Друзьями мы с ними, впрочем, не стали. В свою шайку они меня не звали, на хуй я был им там не нужен, да я и не примкнул бы никогда к их шайке.
Так они отъебались от меня всем своим протокриминальным коллективчиком. Но один из них не отъебался. Этот тоже был сумасшедшим, как и я, но с другой синдроматикой. Что-то его во мне магнитило, и он продолжал досаждать мне, но уже в одиночку, без поддержки своих товарищей. Правда, никаких, даже отдаленных, намеков на физическое насилие он себе не позволял. Никаких тычков, толканий, подножек, щелбанов, приемчиков самбо – ничего такого. Зато он был мастером психологического, словесного насилия. Носил он говорящую фамилию Злобин и действительно являл собой злобную тварь. Злобную и извращенную. Странный паренек, всегда бледный, как молоко, с таинственными мутными красноватыми глазками. С блуждающим и склизким взглядиком. С вечной улыбочкой на вечно мокрых губах. Будучи года на три старше меня, он подсаживался ко мне, когда никого другого рядом не было. И начиналось. Из мокрых губ его изливалась нескончаемым, рвотным потоком грязная, приглушенная похабщина. Словно включалось какое-то мерзостное порнорадио. Говорил он всегда тихо, как бы наборматывал. Похабщину в целом все любили в нашей школе, и в ином исполнении она вовсе не раздражала меня. Бывала порой даже занятной, остроумной, смешной. Но Злобину удавалось привнести в этот распространенный дискурс свое собственное авторское начало, некую специфическую, одному ему присущую гнусность. Я избегал его всеми возможными способами, но он, как некий клейкий призрак, снова и снова возникал ниоткуда и включал свои тошнотворные бормотания. Он изводил меня намеренно, тихо, с вкрадчивым садистическим упорством. Такое вот нашел себе развлечение.
Злобин так достал меня, что в какой-то момент я не выдержал и рассказал о нем маме. И тут случилось невероятное и даже отчасти смешное происшествие. Моя мама написала Злобину письмо. И дала это письмо мне, чтобы я вручил ему это изумительное послание. Прикол состоял в том, что моя мама решила написать ему письмо, пользуясь языком самого Злобина (злобинский дискурс мне удалось достаточно детально воспроизвести, когда я рассказывал маме об этих преследованиях). Письмо звучало приблизительно так:
Ты, тварь поганая, отъебался, кому говорю, от моего сына по-быстрому, иначе засуну башку твою обосранную в твою собственную жопу, пидорас ты недотравленный, дрочила обтруханная, хуйло ебаное. Если ты хотя бы еще один раз раззявишь пасть свою мерзкую и вонючую и выдавишь из нее хотя бы одно еще словечко блудливое блядское в присутствии моего сына, то пиздец тебе, ссаная гнида. Зуб даю – кишки вытрясу из тебя, говноеда, и хомякам скормлю, а не то придут к тебе духи небесные и так въебут по ебалу твоему обоссанному, что малафья твоя говнотварная из ушей у тебя польется на плечи твои перхотные. Если ты чего не понял, перхотинка подзалупная, то тебе так объяснят, что и объяснять станет некому – даже лужицы дристни твоей хуесоснической от тебя не останется.
Ну ладно, я, конечно, не помню дословно, что там было написано в этом великолепном письме, но содержание приблизительно такое и язык примерно такой. Может, было написано лаконично: «Отъебись от моего сына, иначе убью». Мама была мастерицей изысканного матерного текста. Если кто не верит, то пускай прочитает гениальный мамин роман «Круглое окно».
Когда Злобин в очередной раз попытался приклеиться ко мне со своим злобно-порнологическим бормотанием, я извлек из кармана письмо и вручил ему. Он прочитал письмо у меня на глазах. Тень изумления скользнула по его лицу, но это было радостное изумление. Он не поверил, что письмо написала моя мама. В школе знали, что мама у меня детская писательница. Злобин не смог поверить в то, что советская писательница, автор мечтательных стихов и прозы для школьниц, способна написать такое письмо, да еще адресованное невзрослому мальчику. Где уж ему было знать, что моя мама не только советская детская писательница, но и человек контркультуры, тайная звезда андерграунда, доверенный и обожаемый друг таких мастеров матерного текста, как Игорь Холин, Юз Алешковский и Вова Сорокин. Впрочем, Володя Сорокин (ныне известный как Владимир Георгиевич) появился в нашем кругу чуть позже, уже где-то в году восьмидесятом. Пока что наше повествование околачивается в районе 1976 года.
Итак, Злобин не поверил письму. Решил, что это я сам его написал. И, очень обрадовавшись, продолжал донимать меня.
И вот идем мы как-то раз с мамой мимо школы. И вдруг вижу – навстречу нам продвигается Злобин. Я шепнул маме: вот он, Злобин этот ебучий. Мы подошли, встали перед ним. Злобин стоит, смотрит на нас и улыбается. Мама стала подначивать меня: «Давай, ёбни ему разок. Звиздани по роже». Но как звиздануть по улыбающемуся лицу? У меня и в мыслях такого не было. Я мог атаковать кого-либо, только находясь в состоянии берсерка, а состояние это не являлось по заказу. К тому же я это состояние ненавидел. Так что я стоял, как дурак, и улыбался ему в ответ. Так мы постояли и пошли себе дальше.
Но после этой встречи Злобин все-таки отстал от меня. Подумал, что не только я ебанутый, но и вся семейка у меня ебанутая. Благоразумно решил не связываться с пивовариями-ебанариями.
И наступила для меня в школе относительно спокойная жизнь, лишь слегка отравляемая стабильной ненавистью педагогов. Особенно не терпела меня наша классная руководительница, преподавательница английского. Лексикончик у нее был лишь немного послаще злобинского. «Чего ты там копаешься, как лошадь в дерьме?!» – орала она на меня на весь класс, когда проявлял я свойственную мне медлительность. Была она молодая, сисястая. Фигуристая, как говорят в народе. С крупной жопой, обтянутой джинсами клеш. Слегка в стиле молодой Гурченко. Считала себя очень привлекательной женщиной и уже в классе шестом шепталась с некоторыми нашими девочками о мужиках, о сексе.
Вскоре сколотилась у нас и в этой школе, как прежде в детском саду, микрошайка отщепенцев из трех человек. Три мушкетера в стиле горе луковое. Друзей моих звали Андрей Ремизов и Володя Ленский. Володя Ленский был паренек действительно с душою чисто геттингенской. Ему не повезло во всем: и с литературным его именем, сообщающим ему несчастливую судьбу пушкинского героя, и с внешностью: огромные его выпуклые, светлые глаза на верблюжьем личике смотрели прямо в душу каждого встречного, и это бесило население. В результате ему выпала та самая злополучная роль жертвы, от которой мне посчастливилось уклониться. Били его за то, что больно умный, за интеллигентские его шутки, подслушанные у родителей (чувства юмора он был лишен напрочь). Он почему-то пытался понравиться школьным нашим хулиганам, обращаясь к ним «милостивые государи». Но «милостивые государи» не были к нему милостивы и охотно наваливали ему пиздюлей