Шрифт:
Закладка:
Входная дверь распахнулась после осторожного стука, на который никто из нас не ответил, и Анчутка, шагнувший к Наташе от порога, наклонился, положил ей на плечо свою тяжелую ладонь – а никто из нас ни разу за эти три бессильных мучительных дня не смог прикоснуться к ней – и тоже забубнил что-то сострадательное и подходящее, потому что внезапно выяснилось, что любой набор слов, совершенно любой, уместен сейчас и нужен.
Щуплый Лёха, незаметно просочившийся внутрь вслед за Анчуткой, выудил из широкого кармана ещё одну прозрачную бутылку, хрустнул алюминиевой пробкой и торопливо расплескал водку по подставленным чашкам. Когда он поднял свою, маленькая его синеватая рука едва заметно дрожала – скорее от нетерпения, чем от сочувствия; он сказал просто «ну!..» и опустил лицо, выставив вперёд компактную нечёсаную макушку, и даже это «ну» оказалось необходимо Наташе, которая не говорила ничего и только вертела головой, с благодарной невыносимой готовностью вслушиваясь в каждое, пусть самое идиотское слово. Лёхины железные зубы глухо, поспешно звякнули по щербатому фаянсу, и узенькая струйка, не удержавшись во рту, выскользнула и закапала на нестираный вытертый камуфляж.
– А помнишь, как он гонял того мужика? – спросила Ира, повернувшись к Серёже. – У нас на свадьбе, помнишь? Этого гнусного тамаду.
И они вдруг прыснули – все трое, Серёжа, Ира и Наташа.
– Омерзительный был тошнотворный урод, – закивал Серёжа, улыбаясь. – Не заткнуть его было вообще, и мы три часа подряд слушали херню, которую он там нёс, какие-то, не знаю, частушки…
– Он же туфлю, туфлю у тебя украл, Ирка, этот тамада, – сказала Наташа и прижала обе ладони к лицу, и вздёрнула подбородок к низкому потолку, словно пытаясь заставить слёзы затечь назад, во внутренние уголки глаз. – Толстый такой был мужик, гадкий… где вы его взяли вообще?
– Да нам было-то лет по двадцать, – пожал плечами Серёжа. – Мы там как-то приготовились терпеть, а Андрюха… Ты помнишь, Ир?
– Он прижал его к стене, – сказала Ира. – Отобрал у него мою туфлю. Эта скотина успела туда шампанского плеснуть, и я потом страшно стёрла ногу, она мокрая же была совсем. Танцевать было больно.
– И сказал, что сейчас засунет ему эту туфлю. Каблуком вперёд. – живо сказал Серёжа и засмеялся, низко наклонившись над столом, и не поднял лица, будто кто-то невидимый прижал руку к его затылку, не позволяя ему распрямиться.
– А потом он его выгнал, – проговорила Ира прямо в Сережин затылок, – совсем выгнал. Мы такие были дураки, нам это и в голову не пришло бы.
Она неожиданно с шумом втянула носом воздух и прижалась щекой между плечом его и ключицей, и Серёжа, закинув назад руку, положил ладонь ей на макушку.
Они вспоминали ещё – сидя рядом, тесно, соприкасаясь локтями, коленями и головами, и нам, остальным, уже нечем было разбавить то, что они говорили друг другу, потому что видный нам отрезок жизни человека, о котором они помнили так много, весь пришёлся на последние четыре несчастливых месяца, и об этих месяцах говорить было неприятно и незачем. А у них, у этих троих, оказалась в запасе масса мелочей, крошечных историй, которые они рассказывали не для нас – потому что то и дело прерывали, не доведя и до середины – а для себя. Нас всех могло бы здесь и не быть, настолько мы были им сейчас не нужны.
Посреди густо заставленного чашками стола скучно тускнела остывшая рыба; к мутному оконному стеклу прижимались снаружи розоватые, уже совсем весенние сумерки, и я ужасно и мучительно вспомнила вдруг маленькую мамину кухню, рыжую низко висящую лампу и сахарницу, поселившуюся на подоконнике. Надо было что-нибудь съесть, нельзя пить на пустой желудок; четыре жалких глотка – и я уже не могу остановиться: я стою там, в дверях, ощущая отчетливо тесную теплоту, вижу трещинки в потолочной побелке, подкопченную с края прихватку с подсолнухами, незамеченный катышек пыли в углу подоконника, слышу деловитое бормотание холодильника, вдыхаю запахи, домашние, свои, и за спиной у меня – за спиной у меня – мне достаточно сейчас обернуться, и я сразу её увижу, она скажет «Анька, не капризничай, ну давай полтарелочки супа хотя бы», мне нельзя оборачиваться, нельзя, я не могу сейчас вспомнить, я столько времени не разрешаю себе вспомнить – а сейчас особенно не время – и оборачиваюсь, и она говорит «Анька», она говорит «Анечка», ничего больше, только моё имя, и смотрит на меня, и стоит близко-близко, вот же она, совсем рядом, а я не могу до неё дотянуться, как будто у меня не осталось рук, совсем.
Я сползаю на пол, осторожно, боясь случайно дёрнуть головой, моргнуть, вдохнуть слишком глубоко; мне нужна тишина, я должна выползти отсюда. Я понимаю, что не могу потрогать её руками, я прекрасно, прекрасно это понимаю и не буду даже пробовать, вот они, мои руки, я даже ими не двигаю, мне нужно на воздух, подальше отсюда, я просто очень хочу ещё немного на неё посмотреть.
Снаружи, за дверью, на улице я сажусь на деревянный помост, подложив под себя ладони, чтобы не было искушения протянуть их, потому что их нельзя протягивать; и даже в этот момент она всё ещё рядом, хотя сквозь неё проступают уже черные ёлки, разбросавшие по ветру свои растрёпанные головы, и неправильное дикое пустое небо без единого электрического провода. Я пока ещё вижу её, но какой-то звук – неприятный, монотонный, мешает мне смотреть; это я, всё это делаю я сама, хилые мостки скрипят под моими ладонями, тёмные следы под ними приближаются – и уплывают назад, и небо, раскачиваясь, пролезает на передний план, загораживая от меня её