Шрифт:
Закладка:
Лагерь наш был маленьким, человек девяносто, всего три отряда по возрастам, третий отряд – учащиеся с первого по четвёртый класс, то есть с восьми до одиннадцати лет, второй отряд – классы с пятого по седьмой, с двенадцати до четырнадцати лет, самым малочисленным был первый отряд, там были парни и девушки старших классов с пятнадцати до семнадцати лет. Многие ездили в него из года в год, знали друг друга с детства, перемещаясь с годами с третьего до первого отряда. Когда я впервые в возрасте восьми лет попал в «Медработник», в нашем третьем отряде был юноша полных восемнадцати лет, уже окончивший школу, которому по всем положениям нельзя было там находиться, но он был в лагере в десятый раз, ему некуда было деться летом, а мать его работала поваром у нас на кухне, взяли его в порядке исключения, были такие формулировки в те годы. Ввиду того, что великовозрастных обломов в том году было всего трое, всем троим определили спальные места в нашем отряде, а его назначили старшим в тройке, следить, чтобы остальные не обижали мелкоту. За что ему сразу присвоили кличку Бугор, меня Бугор прозвал Гомулкой, так меня и звали в пионерлагере «Медработник» все годы, что я ездил туда. То, что Гомулка – это бывший секретарь Польской рабочей партии, я узнал лет через двадцать, почему я стал Гомулкой, знал только Бугор, теперь не узнать. Мелкота наша, включая меня, была рада такому соседству, с ними было интересно. Бугор ввёл порядок – рассказывать перед сном любые истории, так сложилось, что я попал в число постоянных рассказчиков, было нас, основных, двое – я и ещё один мальчуган. Когда запас прочитанных мной сюжетов истощился, я, как человек, посетивший несколько занятий авиамодельного кружка и знающий несколько авиационных терминов: фюзеляж, шпангоуты, элероны, закрылки и ещё что-то, стал авторитетно врать, что я своими руками изготовил модель самолёта такого размера, что на ней можно летать, что я и делаю, но низенько и недалеко. Мой содокладчик подхватил тему и рассказал, что он тоже большой авиаконструктор, и дальше понеслось. Критические высказывания слушателей Бугор пресекал, разбивая любые доводы о том, что это явная брехня простым аргументом, – конечно, врут, не нравится, давай ври ты, не можешь, не слушай или не мешай врать другим. Мы самозабвенно несли эту муру, пока не выдохлись, и тема перестала казаться интересной. Жизнь в лагере тянулась по расписанию, каждый пункт которого отмечался звуком горна, мелодии отличались, к вечеру падал темп, они становились менее энергичными. Последняя, играемая к отбою, была медленной и печальной. Когда стали постарше, ходили перед сном на кухню, поварихи из нарезанного хлеба сушили сухари, мы подходили к раскрытым окнам и кричали: «Тёть Люсь (или тёть Вер), дай сухарика», – всех их мы знали по именам. Было что-то в этих походах неуловимо притягательное, сближающее нас, нечто большее, чем просто погрызть сухариков за компанию, не сказать, что мы голодны, хотя пожрать готовы всегда, но сближает людей совместное принятие пищи, причём именно в том составе, который мы определили сами. Ведь не было этой магии, когда мы завтракали, обедали и ужинали в лагерной столовой.
А Бугор наш, красава, между тем склеил пионервожатую второго отряда, деваху рослую, под стать ему, но постарше года на четыре. В конце смены во время тихого часа она иногда, не обращая на нас внимания, забегала к нам в палату, ложилась бочком, лицом к Бугру, поверх одеяла на кровать и что-то