Шрифт:
Закладка:
Однако в марте и апреле немецкому наступлению был поставлен заслон. Правда, это был еще не конец. В мае немцами было начато новое наступление, и вскоре они подошли к Парижу. Парижане бежали из своего города, а в Лондоне распространялись слухи о заговоре и паранойя. Пораженчество, казалось, витало в воздухе, и вину за него спешили возложить на анархистов и гомосексуалистов. В США серьезно рассматривали возможность отложить промежуточные выборы, назначенные на ноябрь, чего никогда раньше не случалось (даже во время Гражданской войны). Пессимисты начали задаваться вопросом о том, не закончена ли игра. Оптимисты надеялись на то, что союзники продержатся год или больше и тогда, быть может, в 1919 г. или, скорее, в 1920-м они переломят ход событий, когда свое слово смогут сказать американские людские и материальные ресурсы.
Но затем в июле произошел поворот на 180 градусов, возможно, наиболее драматичный в истории современных войн. Быстрота немецкого разгрома стала сюрпризом для обеих сторон. Людендорф наверняка просто не мог в него поверить. 8 августа его войска потерпели самое большое поражение за всю войну, потеряв 30 тыс. человек в Битве при Амьене. Людендорф окрестил ее «черным днем немецкой армии» и вскоре впал в отчаяние. Через несколько недель все увидели в мастере стратегии простого обманщика: когда его военное наступление не смогло привести к решающему прорыву, выяснилось, что у него нет плана Б, он мог предложить только бессмысленное повторение плана А. В сентябре у него случился нервный срыв, и он был вынужден отправиться в санаторий, где доктора порекомендовали ему, чтобы взбодриться, петь народные песни. Но это не помогло.
Но если военные руководители Германии были не готовы к поражению, точно так же демократические лидеры Запада были не готовы к победе. Даже в сентябре стратеги по обеим сторонам Атлантики цеплялись за планы, которые предполагали, что война продлится по крайней мере до 1919 г. и, может быть, даже до 1920-го, когда вступившие в действие американские силы покажут наконец, на что они способны. Никто не хотел, чтобы американскую военную машину, которая только начала раскочегариваться, вырубили раньше срока. В конце сентября была выпущена четвертая серия облигаций свободы. Общественные митинги, собиравшиеся для рекламы этого выпуска, стали самыми большими по численности, и пропаганда не щадила сил, то и дело подчеркивая, что судьба демократии висит на волоске. Борьба не на жизнь, а на смерть для демократии продолжалась, словно бы на нее никак не повлияло то, что немецкая автократия уже билась в предсмертных судорогах.
Существует известное клише истории XX в.: удивительный поворот в войне, случившийся в 1918 г., был для немцев слишком серьезным ударом, с которым они так и не смогли справиться, а потому он стал источником легенды о предательстве, сложенной впоследствии. Как могла армия, которая, как им говорили, вот-вот выиграет войну, внезапно ее проиграть, если только ее не предали евреи и социалисты? Однако осознать скорость развала Германии было сложно и победителям. Как демократии, которые в конце весны были в полном замешательстве и которые продемонстрировали все свои обычные слабости – нерешительность, склочность и едва ли не отчаяние, – смогли добиться к осени столь решительного господства? На этой стороне тоже появилось искушение найти какое-нибудь скрытое объяснение.
Одно, возможно, объяснение состояло в том, что для демократии это была вообще не победа. Демократии одержали верх, похоронив свои принципы и сравнявшись в жестокости и репрессиях с соперниками. Поведение демократий в последние военные месяцы, как на поле боя, так и за его пределами, было, конечно, ужасным. Союзники к этому времени производили больше химического оружия, чем Центральные державы, и оно было у них более эффективным, причем они не стеснялись его использовать. Боевой дух немецкой армии был в изрядной степени подорван мыслью о возможности задохнуться от газа. В то же время на этом этапе конфликта всем сторонам пришлось сражаться с новым врагом: смертоносной пандемией гриппа, которая быстро распространялась и в армиях, и среди гражданского населения. Компетентным людям стало ясно, что любые большие скопления людей являются смертельными ловушками. Однако американское правительство продолжало проводить большие собрания с целью распространения облигаций, не обращая никакого внимания на то, какую опасность они представляют для общественного здоровья. В конце сентября более 2 млн человек собрались в Филадельфии, чтобы послушать государственных пропагандистов, расхваливающих добродетели демократии, на одном из самых больших митингов за всю войну. О рисках, которым они подвергались, никто не сказал. В течение следующих дней тысячи из них умерли [Barry, 2004, р. 207–209].
За 1918 г. Вудро Вильсон не упомянул о гриппе ни в одном из своих публичных выступлений, а газетам в странах-союзниках было запрещено подробно обсуждать эту тему (грипп получил известность под именем «испанки» потому, что только в Испании, не являвшейся участницей войны, пресса могла свободно рассказывать о масштабах катастрофы). Американские войска отправлялись в Европу на судах, которые делали распространение болезни неизбежным; многие из них стали плавучими моргами. Людендорф на какое-то время уверился в том, что грипп поможет ему, посеяв панику в рядах союзников. Его враги сочли это, причем не без оснований, еще одним доказательством того, что он сошел с ума. Демократические страны стали к этому моменту более дисциплинированными и безжалостными военными машинами, чем Германия.
Всякий раз, когда демократия переживает настоящий кризис, может показаться, что виной тому предательство демократических принципов: она выживает, перестав быть собой. Но это было бы слишком просто. Демократии победили в 1918 г. не просто потому, что стали более жестокими, чем