Шрифт:
Закладка:
— А сколько я, Люся, здесь?
— Сколько? — отозвалась сестра. — Вы же с воскресенья, а сегодня уже среда. И ничего вам нельзя, только это питание.
Она закрепила зажим на бутылке и отошла к двери.
Иван Иванович неотрывно следил за сестрой, понимая, что она сейчас удерживает его от забытья. Дверь приоткрылась, послышались шепот и возня, над Люсей нависла огромная фигура в коротком халате.
— Миша?.. — позвал Иван Иванович.
Отстранив руки сестры, сын в два шага оказался у койки отца и присел перед ним на табурет.
— Ну ты даешь, батя, — сдавленно проговорил Миша, — мы все тут взмылились. Я с работы прибежал, мать сменил… Ну ладно, как ты?
— Хорошо, — прикрыл глаза Иван Иванович.
— Сейчас-то хорошо, — подхватил сын, — а ты знаешь… — Но под строгим взглядом Люси запнулся. — Тут мы прямо посменное дежурство у тебя установили.
— А что же они? — Отец кивнул в сторону медсестры.
— А они что? Когда ты вырубился совсем, они тоже, — сын недоуменно пожал плечами, — взмылились, спасали тебя. Говорят, что-то старое у тебя полыхнуло. Поджелудочная, надпочечники или еще что…
— Откуда поджелудочная?
— Я тоже им говорю. Никогда не жаловался.
— Ну, Михаил, — вмешалась в разговор Люся, — хватит отца пугать. И давай освобождай мне палату. Сейчас буду уколы делать. Да и больному нужно отдыхать.
Михаил не стал возражать медсестре, но и не сдвинулся с места, а заговорил с отцом о доме.
— Антошка-то как? — выдавил улыбку Иван Иванович.
— Да как? Тоже напугался. Его ведь сюда не пускают, так он через забор — и во двор к окнам. А где тут заглянешь? Шестой этаж.
— Ты скажи ему, я врачей упрошу, пустят. Вот немножко мне полегчает, и его пустят… Скажи…
Разговор о внуке так растрогал Ивана Ивановича, что глаза его повлажнели, а дыхание сбилось, и он уже не смог больше говорить. Он слышал, как выпроваживала медсестра Михаила, а тот говорил:
— Подожди, ну! — И, придержав Люсю за руки, крикнул: — Ты, батя, держись здесь. Ты же солдат… Мы рядом в случае чего.
Голос его уже доносился из-за двери. Но Иван Иванович зацепился за слова «держись, солдат», и они потянули его из ватно-белой палаты куда-то вдаль, в пережитое, какое, кажется, было еще вчера, а может, и сегодня утром, когда ослепительно ярко светило солнце и небо над головою бездонно-синее, а он, молодой, легкий и сильный, бежит по зеленой росистой траве к реке, где его ждут ребята, собравшиеся в займище на рыбалку…
Жалко, что жизнь не течет, как река, бесконечно, а мелькает всполохами и легко обрывается при коротком замыкании на массу, превышающую твои жизненные силы.
Кто так вычурно говорил? Ах, да, добрейшая душа Яков Петрович Семернин… Его учитель, профессор Семернин. Ему простительно. Он, как и Иван Иванович, технарь-энергетик, и это неуклюжее сравнение шло от его профессии, которую он любил и уважал, как любим и уважаем мы то, без чего немыслима наша жизнь.
«Держись, солдат», — беззвучно шевельнулись его губы. Сколько раз произносил он как заклинание эти слова? Они поселились в семье Ивановых давно. Возможно, первым сказал их прадед Савелий, который прослужил «у царя в солдатах» больше десяти лет, а когда вернулся в родную Ивановку, то женился на оставшейся в девках тридцатилетней Акулине Гришаевой, и они родили пятерых детей — двух дочерей и трех сыновей, старшим из которых был Порфирий, дед Ивана Ивановича. Его он хорошо помнил, потому что тот пережил отца Ивана и умер восьмидесяти шести лет.
Прадеду было девяносто три, деду — восемьдесят шесть, отцу — шестьдесят два, а ему, Ивану Ивановичу, — шестьдесят, подвел печальный итог Иванов. Все идет по убывающей…
Не паникуй. Ивановский корень крепкий. Отец и ты не в счет. Попали в мясорубку последнего века второго тысячелетия. «Мы ляжем мостом, по которому пройдут другие», — вычитал он где-то красивую фразу. Пройдут, обязательно пройдут. Куда же они денутся! Мир с нами не уходит…
И все же жалко вот так расставаться с жизнью. Зачем-то же родился, зачем-то жил, столько накопил и не растратил, не передал другим, тем, кто только заступил на эту прекрасную землю. Чувство своей вины за то, что он не смог сделать, и за то, что делал дурно, мучившее его и раньше, вдруг подступило с такой властной требовательностью, что Иван Иванович уже не мог думать ни о чем другом. Как же случилось, что он только сейчас все понял, когда и поправить-то ничего нельзя? Как?
А так и случилось, что ты всю жизнь был занят собою. А кем же еще? Жизнь-то твоя.
Если родились дети, то должны заниматься ими. Но дети твои, Иван Иванович, выросли, у них свои дети, и они ничего не хотят слушать, как не хотел слушать ты своего отца. Так уж устроена наша жизнь. Так каков же выход?
Выход один… Надо делать то, что люди делали всегда, не рассчитывая на внимание к твоей персоне. Впрочем, один человек тебя, Иван Иванович, может выслушать… Но поймет ли?
Поймет… Когда немного подрастет. Ему, да, ему ты и должен все выложить. Это Антон. Человек двадцать первого века.
Горячий туман накрыл Иван Ивановича, и его опять стащило к самому краю пропасти. Теряя сознание, он почувствовал, как немощное тело, утратив опору, посунулось вниз, но руки его, в которых была еще сила, ухватились за край уступа и остановили падение. Задержав дыхание, Иван Иванович замер. Теперь надо не шевелиться, а осторожно нащупать ногой опору и помочь изнемогающим рукам. Он ее нащупал и повис…
— Нет, это не жизнь… — беззвучно прошептали губы. — А что делать? Пока живой — все жизнь. И будешь за нее цепляться до последнего… Не ты первый, Иван Иванович, на этом свете проходишь эту дорогу и не ты последний.
Ему вспомнилась восточная притча, которую он слышал еще в детстве.
В пустыне за фазаном гнался шакал. Спасаясь, фазан вскочил в колодец и, когда падал вниз, успел ухватиться когтями за кустик, росший в расщелине стены колодца. Глянул бедный фазан вниз, а на дне колодца огромная змея. Глянул он вверх — там шакал. И змея и шакал раскрыли пасти и ждут его, фазана, а он завис меж ними. Что делать? Висит, ноги немеют. Огляделся. Видит: на кустике, его спасителе, красные бусинки, ягоды. Подумал, подумал и начал клевать их…
В фазаньем положении и ты сейчас, Иван Иванович Иванов. Твоя затея — оставить внуку духовное завещание, те ягоды…
— И все же, все же… Другого не остается, — прошептали его губы.
Над ним наклонилось лицо