Шрифт:
Закладка:
Отец терпеть не мог этих занятий, возможно из-за того, что осознал, какого мастерства я достиг. Едва я начинал играть, как он тут же выходил из комнаты и закрывался где-нибудь в самом дальнем углу дома или находил какой-нибудь предлог, чтобы выйти на улицу. Несколько недель спустя после того, как мы с мамой купили пианино, отец принес домой телевизор, первый телевизор в моей жизни. А еще через неделю, к нам зашел мастер, который установил на крыше антенну. Теперь все вечера отец проводил у телеэкрана за просмотром какого-нибудь комедийного сериала, вроде «Ставки на жизнь»[23] или «Шоу Джеки Глисона», приказав мне «не шуметь». Но все чаще и чаще по вечерам он куда-нибудь уезжал.
— Пойду, прокачусь, — обычно говорил он в таких случаях, уже надев шляпу.
— Надеюсь, ты не будешь пить?
— Разве что пропущу стаканчик с парнями.
— Не задерживайся слишком поздно.
Возвращался отец обычно глубоко за полночь, шатаясь, что-то бормотал или напевал себе под нос, чертыхался, когда наступал в темноте на какую-нибудь игрушку близнецов или ударялся ногой о пианино. Если позволяла погода, все выходные он проводил на улице: красил дом, менял ставни или чинил курятник, лишь бы не слышать моей игры. С Мэри и Элизабет он, наоборот, был полон нежности, качал их на коленях, завязывал им волосы в хвостики, играл в кукольные чаепития и восхищался их примитивными рисунками или домиками, сложенными из палочек. Ко мне же он относился более чем холодно, и, хотя я не могу читать мысли, подозреваю, что это было связано с моим увлечением музыкой. Возможно, он считал, что музыка развращает меня и убивает во мне ребенка. Все его разговоры со мной сводились либо к указаниям, что мне надо сделать по дому, либо к упрекам за плохие, по его мнению, оценки в школе.
В одно из воскресений отец, как обычно, забрал меня на троллейбусной остановке после занятий с мистером Мартином и по пути домой попытался «поговорить». По радио передавали футбольный матч между «Нотр-Дам Файтинг Айриш» и «Нэйви». Одна из команд провела красивый гол.
— Вот это да! Ты слышал?!
Я смотрел в окно, правой рукой отбивая на подлокотнике, как на клавишах, новую мелодию.
— Что, тебя даже футбол не захватывает?
— Не знаю. Наверно, есть маленько.
— Ну хоть какой-нибудь спорт тебе нравится? Бейсбол? Волейбол? Хочешь, сходим на охоту как-нибудь?
Я не стал отвечать. Даже сама мысль о том, чтобы остаться наедине с Билли Дэем и его заряженным ружьем, приводила меня в ужас. Влесуегобесы могли вырваться наружу. Несколько миль мы проехали молча.
— Как вообще можно целыми днями и ночами бренчать на пианино?!
— Я люблю музыку, и у меня неплохо получается «бренчать».
— Да-да… Но скажи честно, неужели тебя совсем ничего больше не интересует, кроме музыки? Разве тебе не хочется заняться чем-нибудь другим, хотя бы ради разнообразия?
Если бы он был моим настоящим отцом, я был бы в нем бесконечно разочарован. Приземленнейший человечек без высокой мечты, без страсти к жизни… Я был благодарен судьбе за то, что мы с ним не родные. Машина шла через лес, и на лобовое стекло легла плотная тень. Глядя на свое отражение в нем, я узнавал в своем лице черты лица отца Генри, но сыном его я был только внешне. Неожиданно в отражении появилось лицо моего настоящего отца. Я даже будто услышал его голос: «Ich erkenne dich! Duwillstnurmeinen Sohn!»[24] Его глаза сердито сверкнули за стеклами очков, но видение быстро исчезло. Я почувствовал, что Билли Дэй краем глаза наблюдает за мной, пытаясь понять, как такое могло произойти? Как его угораздило родить такого сына?
— По-моему, мне начинают нравиться девочки, — нарушил я молчание.
Он улыбнулся, взъерошил мне волосы. Закурил свой «Кэмел», а это был явный признак того, что мой ответ удовлетворил его. Тема моей мужественности больше никогда не поднималась.
Но правду я Билли не сказал. Девочки были повсюду, они просто витали в воздухе. Я наблюдал за ними в школе, глазел на них в церкви, играл для них на вечеринках и концертах. Как только они появляются в твоей жизни, все сразу меняется. Я влюблялся по десять раз на дню: женщина в возрасте, под тридцать, в сером пальто, часто вижу ее на углу; рыжеволосая библиотекарша, которая по вторникам приходит к нам покупать яйца; девчонки с завязанными на головах хвостиками, прыгающие через скакалку; девочки, с очаровательным иностранным акцентом; девочки в беленьких, коротеньких носочках и юбочках-колокольчиках… Тесс Водхаус, которая стесняется своих брекетов, когда улыбается… Блондинка из журнала с карикатурами… Сид Чарисс, Полетт Годцар, Мерилин Монро… Завитые локоны… Шарм, которым они очаровывают сердца. Одних заводит их внутренний гироскоп. Другие скользят, по жизни, как на коньках, Одни замучены жизнью, и это сразу читается в их глазах, другие чаруют мелодией своего беззаботного смеха, Как они меняются, меняя одежду… Рыжеволосые, блондинки, брюнетки…
Мне нравились все.
Женщины, которые флиртуют с тобой: «А где это мы купили такие длинные реснички? — У молочника».
Девушки, слишком робкие, чтобы заговорить с тобой…
Но самые лучшие — те, что любят музыку. Почти на каждом выступлении я замечал в зале девушек, которые действительно приходили слушать. Одни не сводили с меня глаз и ужасно этим нервировали, другие, полностью погрузившиеся в музыку, сидели с закрытыми глазами и задранными вверх подбородками. Остальная публика обычно ковырялась ногтями в зубах или мизинцами в ушах, потрескивала костяшками пальцев, зевала, не закрывая рта, рассматривала других девочек (или мальчиков) или ежеминутно поглядывала на часы. По окончании концерта часть зрителей неизменно подходила пожать мне руку, сказать пару ободряющих слов или просто постоять рядом. Эта заключительная часть вечера нравилась мне больше всего — я обожал получать комплименты и мог бесконечно отвечать на вопросы к восторгу этих женщин и девушек.
К сожалению, таких выступлений было мало, к тому же чем старше я становился, тем меньше народа собирали мои концерты классической музыки. Восхищение вызывал вундеркинд, едва достающий ногами до педалей рояля, но мрачноватый подросток публику интересует гораздо меньше. Честно говоря, я уже был по горло сыт всеми этими Ганонами и Черни, а также пресными и безжизненными этюдами Шопена, которыми год за годом меня изводил мой учитель. Изменяя себя каждую ночь, я однажды заметил, что