Шрифт:
Закладка:
Это был такой деликатный синхрон в одежде.
Павел на день Рождения Зуле подарил черный кашемировый свитер, у которого была красная оторочка воротника. С ее пальто и сапогами – идеально.
Она долго гладила его в коробке, не могла поверить в такое точное попадание. Будто Паша покопался в коробочке ее желаний и выбрал самое заветное.
Однажды Зулину машину помяли на стоянке. Ничего страшного, но нужно разбираться со страховой. Зуля стала заполнять документы, для нее это было мучительно. Заполнила, приехала в офис. Оказалось, что она перепутала страховую: нужно было «СтахДом», а она приехала в «СтрахКом». Еле успела исправить ошибку.
Вечером Зуля рассказала об этом мужу.
– Ну, ты даешь. Бабы, конечно, существа с другой планеты, – смеялся муж, – надеюсь, тебя там никто не видел?
Муж переживал за репутацию: чтобы не говорили, что у него баба недалекая.
– Никто, – вздохнула Зуля.
На следующий день Зуля рассказала ситуацию Паше.
– Вот, блин. Назовут компании одинаково, разница в одной букве, а клиенту сиди, гадай, куда ехать.
Вот это поддержка!
Зуля с изумлением смотрела на Павла: он как бы заранее всегда был на ее стороне, и его любовь легко адвокатировала ее любые, даже очевидные глупости.
Зуля была поражена новыми обстоятельствами.
Просто она всегда говорила мужу «Ты самый лучший» и верила в это.
А оказалось, что так было, пока она сидела дома и варила кашу детям.
Зуля не выходила из квартиры, а на территории квартиры среди мужиков только муж, и он реально самый лучший, если ни с кем больше не сравнивать.
То есть такая победа на фоне неявки других участников.
Но такая выборка нерепрезентативна, правда?
Зуля вышла из дома и вдруг увидела других мужчин. Тех, кто в состоянии сам взять сметану из холодильника, тех, кто не играет людьми, как шахматными фигурками, тех, кто замечает и боготворит не себя, а женщину рядом с собой.
Это знание и вдохновляло, и удручало Зулю. Оно не давало возможности сохранять статус-кво, потому что после знакомства с Пашей ей в браке стало тесно и душно, и вместе с тем оно требовало принятия кардинальных решений.
А их Зуля не умела принимать, потому что за много лет брака, где она всегда была на подпевках и никогда главной, она разучилась солировать.
Передача про актрису закончилась, по экрану побежали титры под ремикс старой детской песни «Прекрасное далёко».
Там была строчка: «А сегодня что для завтра сделал я?»
Зуля выключила телевизор. Подумала: а сегодня что для завтра сделала она?
Зуля решительно выключила духовку, позвонила маме (в школе каникулы, дети у нее), протерла стол, написала и оставила на чистом столе записку, села в машину и уехала из города.
Вечером муж придет домой, войдет на кухню в поисках Зули и прочтет ее послание: «Индейка в духовке. Дети у бабушки до вторника. Я уехала прыгать с парашютом…»
Я с детства любила петь. Особенно в ванной. Усядусь в теплой воде и горланю что есть сил. Эхо играло роль бэк-вокала.
Акустически это звучало громко.
Я пела… романсы. Да-да, не удивляйтесь.
Пятилетний ребенок, обожающий романсы.
Во всем виновата мама.
У мамы был шикарный голос, глубокий и бархатистый. Он был создан для романсов.
Я слушала ее пение вся в мурашках.
И хотела быть как мама.
– На муромско-о-ой дорожке-е-е стояли три сосны-ы-ы, прощался со мной милый-й-й до будущей весны-ы-ы…
Мама была самоучка, и даже если пела не в ванной, а на кухне или в комнате, голос ее звучал так, будто она была профессиональная Эдита Пьеха, а внутри у нее – личное встроенное эхо, переливчатое, задорное, игривое.
Мама замолкала, и хотелось умолять: «Еще, пожалуйста, еще».
Но когда пела я, мама беззастенчиво хохотала.
Обычно я любила мамин смех, таяла в нем.
Но вот тот ее смех в ответ на мое пение мне не нравился. Он был каким-то кашляющим, оскорбительным.
Я росла отдельно от мамы: она в Москве, я в Калининграде с бабушкой и дедушкой.
Мама скучала, прилетала в гости, когда была возможность. С мамой прилетал чемодан подарков и романсы. Не знаю, чего я ждала больше.
Параллельно со школой меня отдали в Дом пионеров, чтобы развитие ребенка, вернувшегося с уроков, не прерывалось ни на минуту. Я ходила в разные кружки, среди которых был и кружок пения.
И я пела. Громко и задорно.
И даже солировала.
«В горнице моей светло-о-о-о…»
Бабушка очень гордилась моими успехами, рассказывала маме по телефону о наших новостях.
Я подслушивала на параллельном телефоне в другой комнате. Мне было приятно слышать, как меня хвалят и как умиляется мама.
– И поет хорошо, – докладывала бабуся, – из всего хора ее выбрали, сначала вперед поставили, туда, где микрофоны, а потом даже сольную песню дали. Хвалят ее.
– Ой, ну ладно уж… – сказала мама, – льстят. Я слышала, как она поет. Там нет ни слуха, ни голоса. Ей говорить этого не надо, но и обнадеживать ребенка без голоса тем, что он отлично поет, как-то неправильно.
Я помню, как тихо положила трубку. Так, чтобы никто не знал, что я все слышала.
Я положила трубку и… завязала с пением. Просто отказалась ходить. Сначала сказала, что у меня болит горло, потом, что мне совсем не нравится петь, а потом, что я просто не хочу.
– Почему? – спросила бабушка.
– Потому что у меня нет ни слуха, ни голоса, а все вокруг врут, что есть, лицемерно хвалят, а сами смеются надо мной.
Бабушка смотрела на меня долго и озадаченно, а потом разрешила не ходить в кружок.
Прошли годы. Мне лет восемнадцать. Я уже живу с родителями в Москве (бабушки и дедушки больше нет).
Отпрашиваюсь у мамы на дачу к друзьям с ночевкой.
– Мам, это ж здорово. Ночь, гитара, песни у костра…
– Только ты не вздумай петь, – говорит вдруг мама. – Испортишь о себе впечатление.
На самом деле, мама не желала мне зла и очень меня любила. И она разбиралась в пении и, вероятно, честно хотела спасти мою репутацию от позора.
Но я и не собиралась становиться певицей, я просто хотела петь. В ду́ше или у костра с друзьями.
Не чтобы поражать всех силой своего голоса, а чтобы просто получать удовольствие от пения, ведь это такая доступная, встроенная в каждого человека опция, а не только в Аллу Пугачеву и мою маму.