Шрифт:
Закладка:
* * *
За Березиной морозы, с небольшими промежутками, стали еще сильнее.
Все кругом было покрыто снегом; леса были закрыты целым снежным ковром, обращавшим их в громадные ледяные массы. Даже деревни, заваленные снегом, не выделялись на горизонте, и их можно было различить только по пожарам, зажженным или самими жителями, или беглецами французской армии.
«Солдаты сплошь и рядом зажигали целые дома, чтобы погреться в продолжение нескольких минут, – рассказывает Сегюр, – жар привлекал несчастных, сделавшихся от холода и лишений какими-то полоумными: со скрежетом зубов и адским смехом они бросались в костры и погибали там. Товарищи смотрели на них хладнокровно, без удивления. Некоторые даже подтаскивали к себе обезображенные, сжарившиеся трупы и – надобно сознаться, как это ни ужасно – ели».
«Дорога была до такой степени покрыта мертвыми и умиравшими, – говорит автор «Journal de la guerre», – что надобно было употреблять большое старание для прохода между ними. Идя густою толпой, приходилось наступать или шагать через несчастных умиравших, предсмертное хрипение которых было слышно, но о помощи которым нечего было и думать».
«В придорожных сараях, – рассказывает Сегюр, – происходили чистые ужасы. Те из нас, которые спасались там на ночь, находили утром своих товарищей, замерзших целыми кучами, около потухших костров. Чтобы выйти из этих катакомб, нужно было с большими усилиями перелезать через горы несчастных, из которых многие еще дышали».
«Я не могу понять, – говорит Constant, – зачем в нашем положении нужно было еще разыгрывать победителей, таща с собой пленных, которые, конечно, только затрудняли наших бедных солдат. Несчастные русские, изморенные переходами и голодом, были согнаны на огромную площадь, как домашний скот. Большая часть их умерла за ночь, остальные сидели, тесно прижавшись друг к другу, надеясь хоть немного согреться; те, что умерли, замерзли – продолжали сидеть вместе с живыми. Некоторые ели своих мертвых товарищей…»
Интересно то, что это происходило в нескольких шагах от главной квартиры Наполеона – деревянного домика, в котором приходилось заваливать окна сеном и соломой…
С отъездом Наполеона из армии беспорядок, а с ним и бедствия армии еще увеличились, если только это было возможно! «Нужен был колосс, – говорит Segur, – чтобы поддерживать все это, но колосс покинул нас… С первой же ночи один из генералов отказался повиноваться, и маршал, командовавший арриергардом, пришел почти один в главную квартиру короля, вокруг которой стояла вся Великая армия – три тысячи человек старой и молодой гвардии. Когда отъезд Наполеона сделался известным – и у этих ветеранов дисциплина пошатнулась и они впали в беспорядок…»
Были люди, сделавшие двести лье не оглядываясь; это было общее sauve qui peut («спасайся, кто может!», фр.).
Все, что еще уцелело при Березине из нагруженных повозок обоза, считая в том числе и императорские, окончательно застряло у станции Панари, под одной обледенелой горой, за Вильной. Подъезд новых экипажей к прежде покинутым постепенно увеличивал суматоху, беспорядок и грабеж в этом месте до того, что русские и французы перемешались около повозок с французскою казной. «Всякий хватал, – говорит автор «Journal de la guerre», – из натруженного в повозках и каретах добра что ему нравилось… Я видел, как фургоны, наполненные серебром и золотом, грабились среди дороги, наполовину французами, наполовину казаками, без всякой обоюдной вражды. Я прошел к самой середине, и ни один из русских не остановил меня».
У границы Пруссии два короля, один князь, восемь маршалов с несколькими генералами и офицерами, бредшими там и сям без всякой свиты, и несколько сотен людей старой гвардии, еще державшей ружья, – представляли знаменитую Великую армию.
Если армия не отличалась дисциплиной и порядком, то это в значительной мере зависело от того, что начальствовавшим над нею королям и герцогам-маршалам недоставало самообладания и уменья безропотно повиноваться императору.
Известно, что еще в начале похода Вестфальский король, не стерпевши справедливого упрека Наполеона в медленности, бросил свой корпус и уехал домой, даже не передавши никому командования и полученных им приказаний.
Отношения между начальником штаба маршалом Бертье и маршалом Даву, этим последним и Мюратом, так же, как между некоторыми другими высшими офицерами, были до такой степени натянуты, что прямо вредили успеху общего дела. В 1809 году Бертье был в продолжение нескольких дней начальником Даву, который, не послушавшись его, выиграл битву и спас армию, – отсюда сильнейшая вражда. Лишь только они свиделись перед последней кампанией, как тотчас, в присутствии самого императора, схватились. Даву довел резкость до того, что назвал Бертье «либо бездарным, либо изменником» – с обеих сторон дело дошло до личных угроз.
Известно, что Бертье не был способен к самостоятельной роли и служил только отголоском воли Наполеона; он был довольно покладист и трудолюбив. Верный последователь принципа императора «никогда ничего не предпринимать сразу в двух местах, а на одном и в больших силах», он не одобрял войны 1812 года и покорился необходимости, без убеждения и увлечения, слишком серьезно обеспокоенный хорошо известным ему положением французов в Испании.
В кампанию 1812 года герцог Невшательский не отличался предусмотрительностью, чтобы не сказать больше.
Про Даву можно сказать, что это лучший стратег между всеми сподвижниками Наполеона, но он был сварлив, завистлив и злопамятен. Методический и упорный гений Даву резко противоречил всегда увлекавшемуся Мюрату. Отсюда постоянные недоразумения между этими двумя военачальниками, сотоварищами, приблизительно одних лет, вместе поднимавшимися по ступеням почестей, привыкшими повиноваться только одному Наполеону и сами над собой – Мюрат в особенности – не бывшими в состоянии командовать. Отношения Даву к Мюрату так интересны для характеристики порядков высшего командования Великой армии, что на них стоит остановиться.
Подчиненный одно время Мюрату, Даву покорился, но неохотно, затаивши обиду, и тотчас же перестал сноситься прямо с императором, который, однако, приказал ему снова доносить обо всем, так как донесения Мюрата казались ненадежны. Даву только этого и нужно было, чтобы не обращать больше внимания на авторитет Неаполитанского короля. Как далеко зашли они в своем препирательстве, видно из того, что в одной из стычек батарея Даву отказалась стрелять по приказанию Мюрата. Командир батареи представил в оправдание приказ маршала: под страхом лишения командования никого не слушать, кроме его, Даву.
На следующий день в присутствии Наполеона между противниками была перепалка. Король упрекал герцога в упорном противодействии и, главное, в затаенной ненависти к нему, начавшейся в Египте. Он зашел так далеко, что предложил решить ссору один на один, не вмешивая в нее армию… Даву, со своей стороны, яростно укорял короля в легкомыслии и нарисовал императору живую картину ежедневной неурядицы, происходившей в авангарде армии. «Нужно сознаться, – говорил он, по словам Сегюра, – что отступление русских совершается в замечательном порядке, они останавливаются, где находят удобным, а не там, куда загоняет их хвастающий Мюрат. Они так хорошо выбирают свои позиции, так разумно защищают каждую, смотря по силе и количеству времени, которое им нужно выиграть, что движение их должно быть давно старательно обдумано и теперь с пунктуальною точностью выполняется.