Шрифт:
Закладка:
– А ты его боль как свою почувствуй. Как вот тут заболит – так и пожалеешь. А как пожалеешь – так полюбишь.
– Разве это возможно?
– С Богом все возможно. Прости его, прости, – тепло, совсем по-родственному сказал отец Никита. – Не думай ни о ком плохо, никого не обижай. Прощай других.
– А мама…
– А мама к нему вернется. Примирятся они и вместе навсегда будут. – Он снова взялся за работу. Том смотрел на его узловатые старческие пальцы, и вдруг понял, что никуда не хочет уходить. Будто долгие годы своей короткой жизни он повсюду искал этот дощатый сарай, и никак не мог его найти. «Как в утробе», – вспомнил он Мишины слова. То ли нехитрый и простой труд монаха, то ли разлитый повсюду покой, то ли еще что-то неуловимое и радостное совершенно умиротворили его встревоженный внутренний мир, отпустили то, замученное, потаенное, что гнездилось в глубине его души, что так давно рвалось оттуда на волю… Вот оно! Вот он, фронт, истинный фронт, который он искал всю жизнь. Фронт вечной войны, где наши – это любовь.
– Я… – Том встал, пошатнувшись, пошел к двери. У порога повернулся, хотел что-то спросить, но что-то заклокотало в горле, и он замер… Да о чем он тут вообще говорит? Ведь можно все взять и изменить, пока он жив, да и жив-то разве не за этим? Чтобы прекратить спорить, а просто взять и сделать. Что сделать? Он плохо понимал это, но чувствовал, что ему нужно что-то изменить. Не только ради себя. Ради отца и матери. Он поможет им стать лучше. Он изменит себя, изменит их жизнь. Предательский комок покатился вверх, перекрыл горло, на глаза некстати навернулись слезы. Будто поневоле, будто ненавидя самого себя, он тяжело выговорил:
– Отец Никита, крестите меня.
И тут же испугался своей просьбы.
– Слезы по Богу – вода живая. – Монах положил голубя, встал, посмотрел на него, будто немного сквозь. – Христос не неволит, и без твоего приглашения в сердце не войдет. Если хочешь веровать, – молись. Впусти Его, и Он не бросит тебя, как отец. Никогда не оставит.
Монах умолк, лишь еле заметно шевелились его губы в густой седой бороде. «Молится, – догадался Том. – Так вот откуда эти странные паузы в разговоре».
– А матери скажи, чтобы читала акафист Богородице, потому что родила тебя вне венца. Ну, с Богом, детка, с Богом. Все будет хорошо. Подай-ка мне мою пулеметную ленту. – Монах кивнул на висевшие на гвоздике четки…
* * *
Монгол уже сидел в беседке, когда открылась дверь сарая, и оттуда вышел Том. Он шел к корпусу, слегка пошатываясь, будто оглушенный, растирая свое раскрасневшееся лицо.
– О! Привет, пропащий! – сострил он, но увидел его глаза, и осекся. Сама атмосфера этого места почему-то мешала шутить, делала всегда веселые шутки пресными и неуместными. Он и сам стал здесь каким-то непривычно тихим, собранным, и в этой собранности ему отчего-то было хорошо.
«Страх Божий», – подумал он.
Наконец, подошел Том, сел рядом.
– Ты как? – спросил Монгол.
Тот пожал плечами, покрутил между пальцев барабанную палочку.
– Отец Никита сказал, что нам можно домой ехать.
– Ты спросил? А я побоялся.
– Ты? Побоялся? Ты вообще тут как свой… На службах стоишь и вообще в обстановку вписался.
– У меня бабушка верующая была. В храм меня таскала, – Монгол раскрыл свои ладони, уставился на них, будто хотел разобраться в линиях судьбы. – Видно, вспомнилось что-то. Ладан этот. А может, не в этом дело… Меня ведь тогда чуть не грохнули, с баксами этими. А потом еще сон был, про ад. А тут – запах этот, тишина. Что-то совсем забытое, спокойное. Как в детстве на кладбище… Ладно, харош балдеть. Раз старец сказал, – надо домой. Прям с утра и поедем.
– Давай послезавтра. Завтра отец Никита меня крестит.
Том ожидал, что Монгол скажет что-то острое. Что-то про предательство идеалов. Но тот лишь поднял брови вверх, и серьезно сказал:
– Я поздравляю.
– Рано еще, – завтра поздравишь. Но все равно спасибо.
…Том долго не мог заснуть. Он ворочался в кровати и злился на себя за то, что опять не выспится. Пытаясь отключиться, раз за разом он ловил себя на мысли, что этот день стал первым днем его новой жизни, навсегда изменил его. Что теперь делать со всем этим? Он так долго искал, метался, что-то храбро доказывал, презирал компромиссы. Он совал свой нос везде, имел обо всем свое мнение, он спрашивал и спорил, он не получал ответа и думал, что его нет. А здесь он просто шел поставить в сарай тачку, а вышел из него, как из гроба, другим человеком. Будто сильный и теплый ветер задул под ногами, а в сердце, как в хорошо протопленной печи, вспыхнул ровный огонь. Но что случилось с его душой? Она будто вымылась в бане, сняв с себя зачерствевшую корку житейских дрязг? Немного перепуганная всем новым, она осторожно, почти на ощупь, по-новому воспринимала этот мир. Что с ним сделал этот старик? Как он коснулся его сердца простыми и ясными словами? Том и сам не мог толком объяснить, что случилось. Видимо, дело было не только в прозорливых, но все же словах. Дело было в чем-то еще. Он ощутил нечто, дотоле закрытое от него. Словно новое измерение, новая реальность коснулась его невесомым птичьим крылом. Она пугала и одновременно радовала, давая надежду на новую, неизведанную жизнь. Но самое удивительное было в том, что благодаря этому новому знанию он уже не мог быть таким, каким был еще вчера. Он по-новому чувствовал, и был вынужден подчиняться своим чувствам.
Но вскоре радость удивления сменилась переживаниями. «Ну теперь уже не отвертишься». «Сам захотел. Теперь придется в храм ходить. Каждые выходные». «Все спать будут, а ты в церковь, с бабками». «А еще поститься придется». «И с девчонками теперь никак. Позовет тебя такая, а ты скажешь: до брака нельзя. Она засмеется и уйдет». «Вот не сплю, а значит, завтра не высплюсь. Или просплю свое крещение, – смеху-то будет!». «А может, сбежать? Прямо сейчас! Одному! Плевать на Монгола, потом что-нибудь придумаю! Сбежать, назад уже не страшно».
Он оторвал голову от подушки, тихо сел на кровати. Тяжелые мысли роем летучих мышей кружили над ним, клевали его мозг, не давая заснуть.
Он вздохнул, глянул в черный квадрат окна, за которым мерцали яркие южные звезды.
«Не бойся», – стукнули в сердце простые слова старца. И все страхи тут же полиняли, разбились о непроницаемую броню непонятного,