Онлайн
библиотека книг
Книги онлайн » Разная литература » Круговая порука. Жизнь и смерть Достоевского (из пяти книг) - Игорь Леонидович Волгин

Шрифт:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 161 162 163 164 165 166 167 168 169 ... 227
Перейти на страницу:
быть оправдано соображениями высшей целесообразности, но от этого само по себе оно не становится моральным актом.

«Нравственно, – записывает Достоевский, – только то, что совпадает с вашим чувством красоты и с идеалом, в котором вы её воплощаете».

Раскольникова погубила эстетика: перешагнув порог этический, он споткнулся именно на ней – оказался «эстетической вошью». Сходная участь постигла и Ставрогина («Некрасивость убьёт, – прошептал Тихон, опуская глаза», – после того как выслушал исповедь Ставрогина о растлении им двенадцатилетней Матрёши).

Этика, не совпадающая с идеалом красоты, грозит своему адепту самоуничтожением.

«Нравственный образец и идеал есть у меня один, Христос, – ещё раз приведём запись в последней тетради. – Спрашиваю: сжёг ли бы он еретиков, – нет. Ну так, значит, сжигание еретиков есть поступок безнравственный»[1115].

Против этой записи, на полях, он ставит NB, три плюса и два восклицательных знака.

В споре с Кавелиным Достоевский оперирует примерами историческими. Сжигание еретиков – это эпоха Великого Инквизитора, «ночь Средневековья».

Но у него есть аргументы и поновее.

«Помилуйте, – записывает Достоевский, – если я хочу по убеждению, неужели я человек нравственный. Взрываю Зимний дворец, разве это нравственно»[1116].

Попробуем в данном случае применить тот же критерий, который принимает сам Достоевский.

Христос, взрывающий Зимний дворец, – это выглядит чудовищно.

Но намного ли лучше выглядит Христос, доносящий полиции на тех, кто взрывает?

В разговоре с Сувориным Достоевский говорит, что он мысленно перебрал все причины, которые могли бы заставить его донести на взрывателей. «Причины основательные, солидные, и затем обдумал причины, которые мне не позволяли бы это сделать. Эти причины прямо ничтожные. Просто – боязнь прослыть доносчиком»[1117].

Думается, что в последнем случае Достоевский кое-что недоговаривает. Среди «непозволяющих» причин были не только одни «ничтожные».

В той же записной тетради сказано: «…иногда нравственнее бывает не следовать убеждениям, и сам убеждённый, вполне сохраняя своё убеждение, останавливается от какого-то чувства и не совершает поступка»[1118].

Донос – даже в соответствии с убеждениями – не становится от этого эстетически ценным. «Некрасивость» убийства не выкупается «красотой» предательства.

Как же должен был поступить Христос (или, что легче представить, Алёша Карамазов), окажись он у магазина Дациаро? Лично схватить преступников или кликнуть городового, т. е. вмешать в дело «кесаря»? Броситься в Зимний дворец и погибнуть вместе с взрываемыми?

Из этого положения не было выхода.

«Мне бы либералы не простили. Они измучили бы меня, довели бы до отчаяния»[1119] – так передает Суворин слова Достоевского. Выставляется причина внешняя и, по сути, не главная. «До отчаяния» могла скорее довести собственная совесть – колебание нравственное.

Либералы, однако, упомянуты не случайно. Отношение либерального общества к политическому террору своей двусмысленностью подавало повод вспомнить поведение Ивана Карамазова, уезжающего перед убийством отца в Чермашню. Такая нравственная позиция невыносима для Достоевского. Но, как сказано, невыносима и мысль о возможности политического доноса (уж никак не совпадающего с «чувством красоты»).

Вопрос о личном моральном самоопределении оставался открытым.

Знакомство в день казни

Ранним петербургским утром 4 октября 1866 года на Смоленское поле были доставлены осуждённые по каракозовскому делу (самого Каракозова казнили месяцем раньше). Маленького горбатого Ишутина (его одного приговорили к смерти) поставили под виселицу, остальных – к позорным столбам.

Попытаемся воссоздать подробности этого дня, который, как выяснится, сыграл в жизни Достоевского исключительную роль.

«Сегодня Петербург проснулся очень рано, – сообщают «С.‑ Петербургские ведомости». – В 5 часов утра на улицах было шумно от ехавших экипажей, толпы всевозможного народа шли по направлению к Николаевскому мосту и оттуда на Смоленское поле… Небо было серое, совершенно осеннее. Часов в шесть пошёл дождь, и потом повалил сильный снег, как в хорошую зимнюю пору. Дурная погода никого не останавливала – народ продолжал идти к месту казни; многие несли с собой скамейки, лестницы, стулья»[1120].

Казни политических отличались в столице завидным единообразием: и петрашевцы, и Каракозов, и Ишутин, и Млодецкий прошли через один и тот же тщательно регламентированный ритуал.

«По прочтении приговора, – пишут «Биржевые ведомости», – Ишутин, поддерживаемый палачами и в сопровождении священника, сошёл с эшафота к виселице, между тем как над некоторыми из остальных преступников (дворянами. –  И. В.) палач ломал шпаги»[1121]. (Ишутин, как потомственный почётный гражданин (то есть не дворянин), избегнул этой процедуры.)

«Священник заговорил с преступником, – сообщают «С.‑ Петербургские ведомости», – потом последний стал на колени, молился, поднялся снова, припал губами (к кресту. –  И. В.) и долго от него не отрывался. Священник благословил его и осенил ещё раз крестом. Наступило молчание, словно на этой площади не было ни одного человека»[1122].

Не только детали, но и сам ритм этого газетного описания удивительно напоминают известную сцену из «Идиота».

Конечно, все казни похожи одна на другую. Однако у нас нет сведений, что автор «Идиота» – романа, где на «зарубежном материале» воспроизведена точно такая же сцена, когда-нибудь присутствовал при гильотинировании. Меж тем домашние примеры были под рукой.

Достоевский был внимательнейшим читателем газет: многие сюжеты перекочевали в его романы прямо из газетной хроники.

Правда, в «Идиоте» нет (и не могло быть) одной подробности, которая характерна именно для русских казней: со времён Разина и Пугачева (и ещё ранее) она составила неотъемлемую принадлежность отечественной традиции. «По окончании исповеди Ишутин поклонился народу…»[1123] – свидетельствует газетный отчёт.

Это было чисто русское, национальное прощание, после которого для приговорённого наступала тьма: ему – уже по-европейски – завязывали глаза и надевали саван.

Один из приговорённых (И. Худяков) так описывает происходящее: «…перед нашими глазами готовились повесить Ишутина; его закутали в какой-то белый мешок, накинули петлю на шею, причём он так согнулся, что совершенно походил на живой окорок. Это была возмутительная сцена. Его продержали в петле десять минут… »[1124].

«В таком положении, – сообщает газетный репортёр, – он стоял несколько минут, поддерживаемый палачами и опуская по временам голову на грудь»[1125].

Возможно, что и это промедление было тщательно рассчитано: паузе надлежало оттенить развязку.

«…Как вдруг в толпе раздались громко голоса: “Фельдъегерь, фельдъегерь едет! Помиловали!” Действительно, в каре въехал фельдъегерь на обыкновенных дрожках с плоскими рессорами, запряжённых парою в дышло, как обыкновенно фельдъегери ездят по городу. Он держал в руках бумагу, которою махал, подняв её высоко над головою»[1126].

Власть понимала толк в театральных эффектах.

Итак, на площади появился фельдъегерь – и министр юстиции Замятин (благой вестник был на сей раз повышен чином), вскрыв запечатанный пакет, громко прочитал конфирмацию. «Немедленно с Ишутина была снята петля, а затем и саван, и были развязаны глаза. Погода была так дурна, что с мест, где стоял народ, не было никакой возможности, даже и в бинокль (и здесь наличествует этот комфортный прибор. –  И. В.), рассмотреть, какое впечатление произвело это на преступника, который, впрочем, всё время, казалось нам, держал себя довольно спокойно, разумеется – относительно»[1127].

«Все сняли шапки, – говорит ещё один газетный очевидец, – руки невольно брались за них, когда произносились слова милосердия».

«…Верёвку с петлёй быстро вытянули

1 ... 161 162 163 164 165 166 167 168 169 ... 227
Перейти на страницу: