Шрифт:
Закладка:
Сделавшись ханом, Гутлук воспрепятствовал очередному набегу. К чему? Случайное обогащение не делало монгола счастливее. Да и обогащается ли тот, кто навязывает себе заботу о вещах, без которых можно обойтись? Спаситель Гутлука, святой, предупреждал об опасности забвения заветов отцов. К чему монголам искать перемены? Что стало с киданями, завоевавшими весь север Поднебесной?
Под названием «ляо» они превратились в сунов. Они исчезли. Народилось шестое поколение после победы киданей, а кто назовет счастливыми потомков хана Елюя Дэгуана? Они похожи на женщин. Набравший рабов сам делается рабом. Богатый – слуга богатства, а не господин. Чем меньше человек имеет, тем он свободнее.
В сердце хана синих монголов не стучали тревоги степных троп. Неслышимый для оседлого, голос Степи поет Гутлуку песнь о покое, в котором живет движение. Весь мир, дремля, движется в седле вместе с монголом-кочевником. Дремлет и грезит монгол, слившись с Небом, плавно покачиваясь в седле вместе с мерцающей мириадами огней вселенной, живет одной жизнью с ветром, с камнем, с травой, единый с ними в покое, который есть совершенное движенье.
В чтимых монголами храмах, спрятанных внутри холмов Туен-Хуанга, улыбаются и дремлют с полузакрытыми глазами каменные воины в каменных доспехах. Они охраняют Будду. Будда мирно спит на каменном ложе, погрузившись в каменные перины. Полон великого движения сон Будды, его услаждают танцовщицы – они витают на стенах с бесстрастными лицами, беззвучно играя на пастушьих свирелях.
Ни с кем из Учителей не спорит Гутлук. Но мил ему только Будда. Будда – сон, и его неизъяснимый сон есть зеркало желаний.
Из трех сыновей Гутлук любил Тенгиза. Потому что Тенгиз был первым. И верным. И послушным. И часто предпочитал всему молчать рядом с отцом.
Потому что не было дикого коня, не усмиренного Тенгизом. Не было стрелка, равного Тенгизу. Никто не мог побороть его. Никто не был так вынослив.
Любовь – вот самое слабое место самого сильного сердца. Будда любил всех живых одинаково. Будда воплотился. Гутлук же был только рожден. Об этом он вспомнил в день, когда Тенгиз сказал:
– Отец, я ухожу.
Кто ответит сыну, если сын не просит, а приказывает? Сколько лет нужно растить сына, чтобы он научился оскорблять отца?
Двадцать пять лет минуло Тенгизу. Молчание есть сила зрелости. Гутлук молчал.
Руки человека выдают его. Глаза – открытые двери души. Лицо, как степь под ветром, говорит и глухому. И только глухой не знает о предательстве голоса.
– Разве не был я послушным, отец? Разве я когда-либо прервал твою речь, отец? Разве не я год за годом висел на твоих губах, как младенец у груди матери? – спрашивал Тенгиз.
Подтверждая, Гутлук на мгновенье опустил веки.
– Благодарю тебя, ты удостаиваешь говорить со мной как мужчина с мужчиной, – продолжал Тенгиз. – Благодарю тебя за знания, ты был щедр, таких отцовских даров не получал ни один монгол. Свобода! Только кочевники свободны. Все оседлые – рабы. Там, – Тенгиз указал на восток, – люди, гордящиеся своей Поднебесной. Лгут! Это мы живем под небом. Они – под крышами, до которых достает рука. Вместо разума у них в голове знаки, о злом смысле которых, об опасной бессмыслице которых ты не уставал говорить. Сердца у них вялые, как зимнее пастбище, они трусливы и злобны от трусости. А на западе, за широкими степями, где живут наши братья кочевники, тоже страны людей под низкими крышами, с низкими сердцами. Отец! Оседлые – рабы. Кочевники – свободны. Оседлые должны быть пищей кочевников. Я хочу справедливости. Тот, кто не сдается, будет уничтожен. Склонившиеся переменят хана, как лошадь всадника.
– Зачем тебе это? – спросил Гутлук.
– Я так хочу. Я, мужчина, обдумал, – ответил сын.
– Ты причинишь много зла.
– Что такое зло? – спросил Тенгиз и сам ответил: – Зло – боль, которую ощущаю я. Боль преследует меня. Я не имею желаемого. Добро – в завоевании мною власти над людьми. Я не хочу причинять боль для боли, как сун.
– Ты понесешь боль другим, – возразил отец.
– Я не чувствую чужой боли и не боюсь своей. Не будь тебя, я был бы слеп. Теперь я зряч.
– Добро – это покой, добро – наша Степь, добро – в созерцании себя, – убеждал Гутлук.
– Я не спорю. Покой – твое добро. Созерцание – твое добро. Я был в покое, я созерцал. Теперь я хочу дела. Разве я не мужчина?
Подтверждая, Гутлук опять на миг закрыл глаза. И опять смотрел на сына. Руки не выдавали Тенгиза, его руки спокойны, как каменные. И лицо Тенгиза – как лицо спящего Будды. А голос бесцветен, как если бы сын говорил о самом обычном. И глаза закрыты изнутри. Гутлук понял, что сын, если будет нужно, отбросит его, как откидывают кошму у входа в юрту.
Добро и зло, цель жизни и путь. Воистину, сын жил рядом с отцом, они вместе топтали тропу мысли. Сказанное Тенгизом родилось от мыслей Гутлука. Могло б и не родиться. Тогда Гутлук только предчувствовал, что разум – слуга затаенных стремлений и послушен им, как меч – руке. Сын внимал отцу для себя, отсекая одно, переправляя другое. Добро и зло каждый понимает по-своему, и миром людей управляет сила желаний.
– Кто пойдет с тобой? – спросил Гутлук.
– Все. Почти все. Они скучают. Они признали ханом меня.
Бывало и так – бездействие хана утомляло монголов. Гутлук один раз добился повиновения, воспрепятствовав набегу. Сколько дней или лет он наслаждался покоем, не думая о своих? Долго. Он не считал, будучи счастлив. Тревога степных троп стучала в сердце Тенгиза, чужой и сильный мужчина жил рядом. Гутлук не чуял, не слышал. Глядя внутрь себя, он созерцал мир, весь мир – кроме сына. Смотря вдаль, отец разучается видеть в собственной юрте.
Бывало и так – преемник убивал предшественника, сын, обремененный ожиданьем, тайно торопил отцовскую смерть. Другая судьба свершалась над Гутлуком. Он, принимая общее молчанье за повиновенье, не требовал ничего, и о нем просто забыли.
Насколько лучше конец слабой власти Гутлука, чем отвратительное крушенье владык! Тех, кто, утомив всех похвальбами и требованиями невозможного, наобещав невыполнимое, сделав скромных трусами, а смелых – злобными, погибает от страха.
Тенгиз прощался с отцом:
– Для синих монголов ты святой, хоть и не ходишь зимой босым и живешь среди нас. Мы чтим тебя. Прости, что я оскорбил тебя.
– Нет, не оскорбил. Иди. Идите все, и ты иди