Шрифт:
Закладка:
Он очнулся лежа, уткнувшись лицом в землю. Согнутая ветка распрямляется, если не сломана. Гутлук подтянул руки, приподнялся, встал. Ему не помогали и не мешали. Укрепившись на ногах, он заметил горку свежевырытой красновато-желтой рыхлой земли. Дальше была глубокая яма. Долго думать не пришлось. Его схватили, веревка стянула руки, ловко и сильно закрученные назад.
Два воина своими шлемами, узорчатыми латами и копьями напомнили о случившемся. Но место было совсем не то – Гутлука куда-то отвезли. Здесь и там на взрытом пустыре торчали широкие остроконечные крыши из тростника, опиравшиеся не на стены, а на столбики выше человеческого роста. Крутой глиняный вал грубо и грязно зажимал это место, в котором было что-то отвратительное. Перед Гутлуком вал был пробит воротами с тяжелыми – издали видно – створками.
Несколько сунов около Гутлука спорили. Он видел это по жестам, не чувствуя слов в странных, нечеловеческих для него выкриках. Ему набросили веревку на шею. Кто-то закатывал рукава, обнажая толстые, налитые желтым жиром руки. Другой, выбрасывая коротенькие выкрики из растянутого улыбкой чернозубого рта, вертел коротким, очень широким ножом, будто и сверлил, и строгал нечто в воздухе, и, перекашивая рот все больше и больше, подмигивал Гутлуку, и подходил маленькими шажками, разглядывал и целился ножом, явно издеваясь над беззащитным живым мясом.
Смерть падала, как лавина, сброшенная горой. Гутлук, опираясь на гордость, единственную опору свою, заставил себя не попятиться перед ножом. А! Он бежал бы, он бился бы, не будь связаны руки, не будь петли на шее. Он просто выбрал единственное, что оставляло его самим собой, как всадник, не думая, выбирает единственно нужное положение тела, чтобы удержаться в седле при броске лошади, испуганной зверем, неожиданно прянувшим из-под копыта.
Что-то крикнули. Нечто короткое, приказ. Человек с ножом отступил, превратив устрашающую гримасу в маску разочарования. Веревку на шее потянули. Чтобы не упасть, Гутлук повернулся и пошел, как корова на привязи. Его подтащили к ближней из странных крыш без стен. Он ощутил смрад, сочившийся изнутри. Там, за столбиками, зияла дыра, нечто вроде зева колодца, но очень широкого.
Гутлуку развязали руки, с шеи сняли петлю, под мышки продели толстую веревку, которая тут же натянулась, рванула, и Гутлук повис над пустотой колодца. Прежде чем он что-либо сообразил, его уже опустили глубоко, в темноту. Ноги коснулись мягкой грязи и ушли по колено. Веревка ослабла, потом ее дернули и ослабили опять. С трудом – руки одеревенели – Гутлук освободился от петли, и она исчезла наверху.
Теперь Гутлук догадался, куда он попал. Грязь засасывала. Оставив сапоги, Гутлук едва вырвал ноги и ступил прямо перед собой, в темноту. Топь сразу обмелела, и Гутлук уперся лбом в твердую землю, с которой беззвучно потекла струйка пыли, набившейся в рот. Подняв руки, он понял, что земляная стена уходит не прямо, а заваливается внутрь.
Подземная тюрьма Поднебесной: ловушка, из которой не убежать. В Степи убивают сразу. Убивают мучительски. Берут выкуп. Изгоняют. В Степи нет тюрем, но Степь слыхала о Поднебесной. О многом. Конечно, и о тюрьмах.
Роют яму глубиной во много ростов человека. Круглую яму. Книзу ее постепенно расширяют: желто-красная земля Поднебесной держит сама, без подпорок. В другой земле такую тюрьму не устроишь – осыплется. Сверху накрывают крышей от дождя и окапывают. Тоже от дождя, иначе земля разбухнет и обвалится. Спускают на веревке, на веревке и поднимут, кого нужно, когда нужно. Наверху сторожат, чтобы никто не пришел и не вытащил пленников.
Не было и нет таких мест, откуда бы пленники не убегали. Из самых высоких башен, из подвалов, из крепких крепостей, от сторожей, глаз не сводивших. Из подземных тюрем Поднебесной никто не убегал. Нет людей хитрее сунов.
Притерпелись глаза. Гутлук начал если не видеть, то различать середину ямы, куда хоть едва-едва, но падал свет. Притерпелся и к страшному смраду, так притерпелся, что уж и не чуял.
Через сколько-то времени сверху спустили бадью с водой. Можно было бы счесть, сколько здесь у Гутлука невольных товарищей. Но ему так хотелось пить, что он, отбросив кого-то, вцепился в край бадьи, и пил, как лошадь, опустив лицо в воду, и не давал себя оттащить, пока не напился и не набрал в шапку воды. Шапка, приклеенная к волосам кровью, осталась с ним. Она, вероятно, и спасла череп от удара, оглушившего – Гутлук понимал – на много времени. Додумался он, что его собирались похоронить, как мертвого, и, не очнись он на краю могильной ямы, пришлось бы ему захлебнуться сунской землей.
Впоследствии, приведя мысли в порядок, Гутлук вспомнил все из своих ощущений, вероятно без умысла, как обычно бывает, исказив многое в лучшую сторону: всю пережитую мерзость помнить нельзя и не нужно.
Спал он, сидя под самым земляным откосом, в том месте, куда сразу выбрался и которое счел как бы собственным, – даже в сунской тюрьме не обходится человек без своего угла, хотя что уж там выбирать, под землей…
Штаны и кафтан набухли, пропитались гнусной грязью. Монголы не моют ни тела, ни одежды, нося однажды надетое, пока не истлеет, так как Небо не любит видеть мытье и побивает громом владельцев Степи, если они предаются такому недостойному делу. Но та грязь была степная, другая, своя. Гутлук терпел сунскую грязь.
Бадью с едой спускали однажды в день. В первый раз Гутлук опоздал. Когда, дорвавшись, он запустил руку, то на самом дне вырвал из чьих-то пальцев кусок едва ли не камня. То была не то лепешка, не то остатки после отжима масла из бобов. Скобля зубами странную вещь, Гутлук не утолил и не обманул голода.
Ночь, предупредив о себе угасанием серого пятна, навалилась мраком, плотным, как сама земля. Зато подземная тюрьма, будто бы разбуженная мраком, заговорила. Кто-то тянул песню, монотонную, унылую, похожую на степную, но голос звучал глухо, как если бы певец держал перед ртом глиняный кувшин. Двое разговаривали. Вмешались другие голоса, певец умолк, и вдруг вспыхнула драка, вызванная непонятными Гутлуку словами. Он слышал удары, кто-то хрипел, кто-то стонал. Ноги шлепали по невыразимо