Шрифт:
Закладка:
В замке был неслыханный переполох, потому что нескольких из них взяли из-под бока короля. Понятовский клялся, что уже держался с народом… после победы патриотизм рос огромно… все старались донести, что ещё 16 апреля, а точнее 22 марта были патриотами и не ждали ни Костюшку, ни Килинского, чтобы проникнуться тем чувством.
О русских говорили, что они собирались около Магнушёва под командованием генерала Новицкого. Манькевич расплакался, узнав о революции в Вильне, взятии Арсеньева и повешении гетмана. Эта новость в замке была жестоким ударом – позорная смерть, революционный мгновенный суд перепугали короля, а ещё больше, заключение под стражу его приятелей. В замке играли в патриотизм и популярность, но по насупленным лицам видны были отвращение и ужас.
Только 24 апреля на торжественное богослужение, которое должны были провести в колегации у костёла Святого Иоанна, доктор мне позволил пойти.
Первый раз я взглянул на улицу.
Варшава была дивно переменившейся… Карет на улицах почти видно не было, кроме экипажей примаса и президента Закревского. Мундиры, вооружённая городская стража, свободно колышущаяся толпа, царили на них.
Я сразу, выйдя, услышал разлетающуюся, везде повторяемую песнь краковских добровольцев, которую тянул почти весь город. Ещё в моей памяти блуждает несколько строф.
Как долго мы будем давать себя угнетать?
Дальше, братья, за оружие!
Кто хочет умереть или победить,
Тот всегда почти побеждает!
Это была последняя строфа, но меня в ней эта вставка для меры почти как дисгармоничная нота поражала. Был там ещё иной куплет, который также застрял в моей памяти:
Рассудительные умеренные!
Сторонники севера!
Кто же вам открыл дворы?
Но нам никто не даст помощи…
Господствующим элементом на улице были, как я уже говорил, мещане и военные, из высшего общества мало кого можно было встретить. Кое-где из любопытства показывались из окон для безопасности в народных цветах – белым с кармазиновым.
В этот день толпа была чрезвычайная, потому что и прекрасная пора служила и богослужение за убитых тянулось к колегации, а кто хотел показать себя патриотом, должен был там быть. Поскольку в первые дни все побросали ордена, король принял это за признак якобинства и требовал, чтобы понадевали титулы, кресты и звёзды, оделись все по-старому.
Костёл Святого Иоанна был весь выстлан чёрным. Моей руке на перевязи я был только обязан тем, что в него втиснулся. Посерёдке находился красивый катафалк, увешанный лавровыми венками с надписями:
«Не забывайте доброго дела, ибо они отдали за вас свою душу».
«Память о них будет благословенна, а кости их зацветут на своём месте».
«Они предпочли скорее умереть, нежели поднимать ярмо и терпеть кривды, недостойные для своего рода».
«Души и тела наши мы выдали за права отеческие, взывая к богу, чтобы как можно скорей был милостив к нашему народу».
Среди навешенных посередине лавровых венков читали ещё иные надписи: «Ушли из жизни, но всему народу памятку смерти своей на пример добродетели и мужества оставив».
Сам примас, которого сильней всех заподозрили в содействии Москве и даже в тайном сговоре с пруссаками, совершал торжественное богослужение. Известный по речи и патриотизму ксендз Витошинский имел огненную проповедь. Король был присутствующим и на виду.
Витошинский среди своей речи не колебался обратиться к королю, дабы как-то втянуть его в народное дело. И так, как того памятного дня 3 мая 1792 года в костёле Св. Креста король произнёс речь, так и тут отвечал Витошинскому.
– Твоё сердце – честное, наияснейший пане, – сказал бернардинец, – ты не покинешь народа».
На что король с трона ответил:
– Да, не покину, с моим народом хочу жить, с народом умереть!
По костёлу пошёл ропот, но так ли особенно верили в эти слова, трудно предположить. Король столько раз менял убеждения, что уже перевёрнутой хоруговке никогда удивляться было нельзя.
И в этот день и в следующие король начал показываться на улицах, довольно симпатично приветствуемый, но, несмотря на это, другие с недоверием смотрели на эти поездки, потому что были не бесплодные новости, что он хотел выскользнуть из объятий якобинцев, а Варшава боялась, чтобы, когда её оставит, не была выдана на жертву и месть. Поэтому неизмерно следили за королём, а горожане сами справляли видимую и невидимую охрану.
Выйдя из костёла, когда толпа расплывалась в разные стороны, меня кольнуло пойти доведаться к Юте. На самом деле, я не имел никакого права на эти посещения, но глубоко в моём сердце осталась память по ней, а я не знал, как она вышла из этих кровавых дней, в которых, подвергая себя опасности, легко могла пасть жертвой.
Я сначала немного заколебался, но, оправдываясь сам перед собой, что всё-таки криминала не совершу, посещая её, пошёл.
В Старом городе, особенно около ратуши, было очень многолюдно и шумно, я как-то протиснулся, глядя в окна каменицы, но в них ничего видно не было.
Такая же тишина на лестнице… я подошёл к двери и смело постучал.
Ждал я довольно долго, пока не послышалась знакомая мне походка старой Ваверской. Она посмотрела в окошко и вскрикнула. Дверь сразу отворилась, она лучше приветствовала меня лицом, чем я ожидал.
– Вы живы, слава Богу, – сказала она без недомолвок, – а нам тут говорили, что вы на Медовой около дома Игельстрёма пали.
Только сейчас она увидела руку на перевязи и моё побледневшее лицо, кивнула головой – тяжело раненый.
Мы вместе пошли в третью комнату, челяди не было живой души. Тут у окна сидела Юта, а когда я вошёл, она зарумянилась и подбежала ко мне, подавая обе руки.
– Вы живы! Спасибо Провидению! – воскликнула она. – Мы вас оплакали.
Ещё в её глазах стояли слезинки, устыдившись которые, она быстро вытерла фартучком.
– А я беспокоился о вас, – сказал я, – потому что вы подвергали себя, а не каждому Бог дал выйти целым из этой жестокой битвы.
– О! Это правда! Это правда! – вздыхая, прервала Ваверская. – Что я вытерпела, Бог мне один зачтёт. Однако же Юта в четыре часа утра не была ещё дома, а потом, когда вернулась, я не могла её удерживать. Была в арсенале, носила в фартуке пули! Ей-богу! Платье в двух местах прострелено, чудо Богородицы, что её увечье не встретило…
Юта, как бы устыдилась, закрыла лицо рукой и посмотрела в окно, вдруг повернулась ко мне вся покрасневшая.
– Кто пережил эти дни, у