Шрифт:
Закладка:
Требования Богдана Хмельницкого не оставались, правда, на одном уровне за все это время. Первая их редакция, относящаяся к лету 1648 года, не идет дальше ограждения казацких интересов в самом узком понимании этого слова. Первый пункт жалобы, поданной на Варшавском сейме, резюмирует их вес: «Польское начальство обращается с нами, людьми рыцарскими, хуже, чем с невольниками». Казаки протестуют не вообще против тяжести податей, а против того, что подати берутся и с них, казаков, не вообще против непомерно высокого оброка, а против того, что оброк берут с матерей и отцов казацких, хоть их сыновья и на службе, «как с других хлопов»; не вообще против барщины, а лишь против того, чтоб на барщину гоняли «наравне с мещанками» казацких жен; не вообще против стеснений права охоты, а на то, что даже на Запорожье право казака охотиться обусловлено тяжелыми поборами. «И здесь, на Запорожье, не дают нам покою, — писал королю Хмельницкий тем же летом, — не обращая никакого внимания на права и привилегии, которые мы имели от вашего королевского величества, вольности наши войсковые и нас самих обратили в ничто». В феврале следующего 1649 года мы слышим уже другое. Главной причиной зла оказываются уже не польские «урядники» с их злоупотреблениями, а уния — «неволя, горше турецкой, которую терпит наш народ русский». Уния должна быть упразднена: пусть остаются по-старому греческая вера и римская вера: что принадлежало православным до унии, пусть вернется к ним. Воевода киевский чтобы был «русского народу» и православной веры, каштелян тоже, и чтобы они оба, как и митрополит киевский, имели место в сенате. К этому прибавляется личное требование, касающееся только Хмельницкого, выдача его ворога Чаплинского, и одно общеказацкое требование, тоже личного характера, чтобы коронным гетманом не был Иеремия Вишневецкий.
За полгода перед тем требования были «сословными», казацкими: теперь они становятся национально-религиозными. Причина перемены совершенно ясна: за это время Хмельницкий победителем вступил в Киев, где его встречали «как Моисея», «спасителя и освободителя народа от неволи ляшской», встречала киевская академия и духовенство, как и следовало для полноты картины, с одним из восточных иерархов, патриархом иерусалимским, во главе. Движением завладела украинская интеллигенция — буржуазная интеллигенция, ибо и борьба с унией была, как мы видели, прежде всего мещанским делом. Но мы напрасно стали бы искать в официальных заявлениях Хмельницкого демократических требований, выражавших настроение той «черни», которая была «правой рукой» Богдана, по его собственным словам. Когда нужно было похвастать своей силой перед польскими послами, «чернь» сыграла в последний раз свою роль. Но даже в этой замечательной речи, которую до сих пор сочувственно цитируют украинские историки, Хмельницкий договаривается до обещаний, которые немало удивили бы хлопов, если бы те их услышали. Пообещав сначала, что ни одного князя и ни одной шляхетски ноги на Украине не останется, Богдан затем и с ними готов был примириться — «пусть с нами хлеб едят», только бы войска запорожского слушали да на короля не «брыкались». Нам еще ни разу не приходилось останавливаться на этой черте «демократической, пролетарской дружины» — ее глубоком монархизме. Хмельницкий не мог представить себе казаков без короля, как его донские собратья не могли бы представить себе Руси без царя всех православных. Королевские привилегии, подлинные или фантастические, составляли, в его глазах, юридическую основу всех его требований. Он непрестанно уверял в своих верноподданнических чувствах и Владислава, и позже Яна-Казимира. Когда последний прислал ему знаки гетманского достоинства — булаву и знамя, — он был этим весьма польщен, не меньше, нежели какой-нибудь варварский король эпохи переселения народов, получивший от императора консульские инсигнии. Победа над королевскими войсками внесла в этот монархизм только то, что Богдан стал чувствовать себя немножко ровней своему владыке: «Хотя плохой я и ничтожный человек, а все же Бог меня учинил единовластием, самодержцем русским». Но даже и в эту минуту, хотя он и пьян был, по собственному признанию, он не забывал, что «король королем будет, чтобы карать и казнить шляхту, дуков, князей, но чтобы был он в этом волен: согрешит князь — отрубить ему голову; согрешит казак — и ему то же сделать». Если у Хмельницкого был какой-нибудь политический идеал, шедший дальше знакомых ему по опыту форм «государственности», то это был идеал не народоправства, хотя бы самого примитивного, а централизованной абсолютной монархии, с военной диктатурой во главе, наподобие той, о которой мечтал Иван Пересветов. Только такие идеалы и могло выращивать Запорожье.
В практической политике он руководился, однако же, даже и не этим идеалом, а просто ближайшими, насущными интересами того класса, который он представлял, — буржуазии казацкой и неказацкой. Когда измена крымского хана под Збаражем поставила на карту все казацкие завоевания, Хмельницкий очень скоро пошел на основное польское требование, которое красной нитью проходит через все переговоры на протяжении этих двух лет — «отступиться от черни, чтобы хлопы пахали, а казаки воевали». Добившись утверждения королем Яном-Казимиром всех казацких вольностей, запорожское войско очень охотно согласилось «вместе с коронным войском, общими силами, как давать отпор всякому пограничному неприятелю, так и усмирять всяческие бунты». И это не были пустые слова. До нас дошло несколько универсалов Хмельницкого, показывающих, что обещание «усмирять бунты», т. е. помогать панам обращать обратно в крепостное состояние только что завоевавших себе свободу хлопов, понималось им вполне серьезно. В этих универсалах «Богдан Хмельницкий, гетман, с войском его королевской милости запорожским» предписывали, чтобы подданные и нереестровые (т. е. не внесенные в реестр казаки — даже и они!)