Шрифт:
Закладка:
Именно это несоответствие и породило первую строчку. «Витязь горестной фигуры» – конечно же, Рыцарь Печального Образа (в одном из вариантов «Послания» так и сказано: «Рыцарь»).
Но, собственно, почему? Только ли в силу видимой нелепости героя, непригодности его к светской жизни, смеси в нём гордыни, подозрительности и идеализма – всего того, что так зорко подмечено одарёнными памфлетистами? Или – как деликатный намёк на лёгкую его ненормальность? (Тогда, кстати, становится понятной и косвенная отсылка к «Запискам сумасшедшего».) Или, наконец, – как убийственная догадка о некой утаённой платонической страсти (Авдотья – Дуня – Дульсинея): если они действительно догадывались об этом, это ужасно.
Как бы то ни было, бедный идальго понадобился для целей исключительно прикладных. Никто не вспомнил при этом, что он ещё и Алонсо Кихано Добрый.
Много лет спустя и герой «Послания», и один из его сочинителей выскажутся о прототипе.
«…Под словом “Дон Кихот”, – говорит в 1860 г. Тургенев, – мы часто подразумеваем просто шута, – слово “донкихотство” у нас равносильно с словом: нелепость…» Однако, добавляет автор, «этот сумасшедший, странствующий рыцарь – самое нравственное существо в мире».
«Самый великодушный из всех рыцарей, бывших в мире, самый простой душою и один из самых великих сердцем людей…» – «откликается» Достоевский в 1877 г.: тут – случай довольно редкий – он полностью солидарен с вечным своим оппонентом.
«Его фигура (разумеется, горестная! – И. В.) едва ли не самая комическая фигура, когда-либо нарисованная поэтом», – продолжает Тургенев, чрезвычайно высоко ставящий героя Сервантеса и, конечно же, напрочь забывший об игровом соотнесении этого бессмертного персонажа с автором «Двойника».
«Эту самую грустную из книг, – заключает Достоевский, – не забудет взять с собою человек на последний суд Божий».
Он не подозревает, что, защищая Дон Кихота, он защищает себя – того: юного, наивного, простодушного и – смешного. И это незнание даёт ему право высказать мысль, которая в силу полнейшего бескорыстия автора решает спор.
Достоевский говорит, что лучшие качества («величайшая красота человека, величайшая чистота его, целомудрие, простодушие, незлобивость, мужество и, наконец, величайший ум») – всё это «обращается ни во что» единственно потому, «что всем этим благороднейшим и богатейшим дарам… недоставало одного только последнего дара – именно: гения…».
Слово произнесено: не отнесённое к нему самому, оно тем не менее стало его оправданием.
Но этим же даром «оправдан» и Белинский. Ибо подставной автор «Послания» некоторыми своими чертами удивительно напоминает его героя. Белинский – тоже сын лекаря и внук священника. Он существует исключительно литературой: она для него – дело жизни и смерти. (Недаром он говорит, что умрёт на журнале и в гроб велит положить под голову книжку «Отечественных записок».) Разночинец не только по духу, но и по образу жизни, Белинский, как и Достоевский, «очень застенчив» и совершенно теряется в незнакомом обществе. С мягкой (или, как принято говорить, любовной) усмешкой повествует Герцен о его судорожных попытках уклониться от представления некой незнакомой даме: по счастью, этот визит не повёл к такой печальной развязке, как в случае с Достоевским.
Однако и с Белинским случались казусы.
Герцен и Панаев – с равной убедительностью, хотя и с разночтениями – живописуют другой замечательный эпизод. На рауте у князя Одоевского (где, саркастически добавляет Герцен из своего прекрасного далека, «Белинский был совершенно потерян… между каким-нибудь саксонским посланником, не понимавшим ни слова по-русски, и каким-нибудь чиновником III отделения, понимавшим даже те слова, которые умалчивались») критик по неловкости опрокинул столик с вином, и бордо начало «пресерьёзно» поливать белые форменные с золотом панталоны Василия Андреевича Жуковского. «Во время этой суматохи, – говорит автор “Былого и дум”, – Белинский исчез и, близкий к кончине (ср. «и чуть-чуть скоропостижно…»! – И. В.), пешком прибежал домой». По другой – панаевской – версии, дело едва не кончилось обмороком («едва» – может быть, потому, что на вечере не было дам): «Белинский потерял равновесие и упал на пол… хозяин дома… повёл его в свой кабинет, предлагал ему воду, различные нюхательные спирты…»
Герцен воссоздаёт картину с чужих слов, Панаев, можно предположить, присутствовал при сём лично.
«Падение Белинского со стула, – заключает Панаев, – было причиною того, что имя его стало переходить из уст в уста» [40]. Как мало надо для славы, добавим мы: ведь популярность Достоевского сильно выросла благодаря очень схожим обстоятельствам.
И тут обнаруживается неожиданный и до сих пор нигде не отмеченный поворот сюжета. Оказывается – об этом в 1882 г. поведал Анне Григорьевне доктор Яновский – Достоевскому тоже довелось наблюдать очень похожую сценку. В доме Виельгорских (что в плане «социальной привязки» равнозначно «литературно-дипломатическому» салону князя Одоевского) верный себе Белинский опрокинул рюмку с вином. Свидетелю этого происшествия, а именно Достоевскому, удалось даже подслушать реплику хозяйки дома, жены графа Соллогуба, в адрес незадачливого гостя: «Они не только неловки и дики, но и неумны». Употреблённое множественное число («они») наводит на мысль, не имелся ли при этом в виду и присутствовавший тут же автор «Бедных людей» (который позднее с горечью скажет Яновскому: «Нас пригласили… для выставки, напоказ»).
Но этого мало.
Чисто теоретически предположив, что оба эпизода (обморок Достоевского и битье посуды Белинским) имеют шанс совместиться в рамках одного и того же вечера, мы в ходе дальнейших разысканий не без изумления убедились, что такая сугубо рабочая гипотеза очень смахивает на правду. (Доказательства будут явлены ниже.) Но тогда существенно меняется вся картина. «Катализатором» обморока могла стать услышанная Достоевским реплика: после неё эмоциональное напряжение достигает предела. Неизвестной прелестнице оставалось лишь повести бровью…
Впрочем, в обморок мог бы упасть и Белинский.
«Я просто боюсь людей; общество ужасает меня, – признаётся он Боткину в 1840 г. – Но если я вижу хорошенькое женское лицо: я умираю – на глаза падает туман, нервы опадают, как при виде удава или гремучей змеи, дыхание прерывается, я в огне» [41].
И Достоевский, и Белинский – оба они «неловки и дики». Оба – уравнены в глазах света. Но – отнюдь не в глазах «наших».
«Милый Белинский! – говорит Герцен, вспоминая конфуз на вечере у князя Одоевского (что, конечно же, имеет несколько иной оттенок, чем «милый пыщ»), – как его долго сердили и расстроивали подобные происшествия, как он об них вспоминал с ужасом…»
«С ужасом» – не меньшим, думается, чем и «витязь горестной фигуры», грохнувшийся в обморок перед той, которую даже Ч. Б. не отважился бы именовать его дамой сердца.
Но кто же