Шрифт:
Закладка:
Курьеры, курьеры… тридцать пять тысяч одних курьеров! И каких – Вяземский, Виельгорский…
Но наконец книги получены – и ошалевший от ожидания Гоголь (в рассеяньи он именует присланный сборник «Невским альманахом», хотя егото Языков как раз и не посылал) может быть удовлетворён. Между тем нетерпеливый поэт вторично требует от знаменитого друга начальственной оценки «Бедных людей», извещая его попутно, что автор «из числа твоих подражателей». Казалось, теперь надо бы отозваться. Гоголь безмолвствует.
Это – невероятно.
Ещё весной 1846 г. автор «Мёртвых душ» просил Языкова сберегать его, Гоголя, письма, особенно те, в которых он касается материй литературных. Ибо автор писем не оставляет надежды подарить читателей избранными местами из своей переписки. Гоголь обещает своему корреспонденту (долженствующему немедленно возликовать от подобных посулов) почаще сообщать те мысли, «которые нужно будет пустить в общий оборот» [34].
Если б мы не знали обратного, можно было бы заключить, что Гоголь писал без черновиков.
Исполнительный Языков аккуратно снимает копии с писеморигиналов и отправляет их автору в Рим. Не было ли среди этих бумаг искомой? Неужели, решив обозреть современную словесность, Гоголь даже не счёл нужным отозваться на упорный, дважды повторённый вопрос?
Между тем можно не сомневаться, что пребывающий в отдалении классик (которому, кстати, нет ещё сорока) присматривается к новичку. В 1846 г. он просит прислать ему годовой комплект «Отечественных записок» («Двойник»!), в 1847 г. – «Современника» («Роман в девяти письмах»!) – и нет никаких оснований полагать, что просьбы эти не были уважены.
Но… В «Выбранных местах из переписки с друзьями» о Достоевском не сказано ни полслова. Разве что – косвенный след в одной, по обыкновению, предварительно трижды сожжённой главе с длинным названием: «В чём же наконец существо русской поэзии и в чём её особенность». Гоголь пишет: «Сравнительно с «Капитанской дочкой» все наши романы и повести кажутся приторной размазнёй» [35].
Вот так-то.
Конечно, Гоголь говорит «все». Но, во‑первых, «все» – значит и «Бедные люди», и «Двойник». Достоевский легко мог отнести это на собственный счёт. А во‑вторых, сказанное близко к отзыву о «Бедных людях» в письме к Виельгорским («много говорливости» и т. д.).
С передачей лиры, во всяком случае, выходила заминка.
Но вернёмся к «нашим»: они, судя по всему, исполнены дружелюбия и приязни. Достоевский не подозревает, что именно с этой стороны воспоследуют самые чувствительные удары.
«Страшно нервный и впечатлительный молодой человек» (Панаева), попавший к тому же в общество незнакомых или малознакомых ему людей, он поначалу не может преодолеть природной застенчивости, насторожённости и скованности. Он дичится, робеет, ёжится, чувствует себя явно не в своей тарелке. Умная женщина, Авдотья Яковлевна тактично приходит ему на помощь (недаром он так восхваляет её любезность).
Он и впредь будет отдавать предпочтение тем, кто его жалеет: только возникшие на этой почве романы завершатся законным браком.
В зрелые годы он нередко жалуется, что у него «нет жеста»: тем более не было его в молодости. Это означает не только отсутствие светских навыков, но и неумение поддержать ровный тон в своих житейских и деловых отношениях. Ему абсолютно чужд усреднённо-вежливый тип общения.
Как сейчас сказали бы – он неадекватен. Он незащищён, открыт, в высшей степени уязвим. Он не спешит украсить собственное дарование лёгким игриво-кокетливым (аристократическим!) к нему пренебрежением – что обычно примиряет друзей и обескураживает завистников. Он относится к тому, в чём его уверяют, серьёзно (слишком серьёзно), полагая тем самым угодить уверяющим. Но именно это делает его смешным.
«…Этих людей только и есть в России… – восклицал он белой петербургской ночью, – о к ним, с ними!» Он не ошибся: других людей в России (точнее, в Петербурге) не было. Он готов разделить их высокий порыв, ещё не догадываясь о том, что далеко не всегда носители идеала соответствуют столь обременительной ноше. Он старается вписаться в среду, что называется, передовую: её скрепляет громадный моральный авторитет одного человека – того, кого Тургенев назовёт позднее центральной натурой.
Масштаб остальных чрезвычайно различен – от таких незаурядных личностей, как Некрасов, до мелких литературных сочувствователей, которые задают «настоящим» писателям званые обеды, выполняют их комиссии, ссужают им деньги, а также разносят новейшие слухи из дома в дом.
Явись в этой компании хоть сам Гоголь, он не избежал бы общей участи. Правда, автор «Мёртвых душ» стоит слишком высоко: ему не страшны никакие пересуды (лишь «Выбранные места» окажутся способными поколебать это положение). Что же касается Гоголя «нового», то навязанное ему амплуа юного гения при полнейшей неспособности героя достойно поддержать эту роль (ситуация усугубляется полууспехом-полупровалом «Двойника») – всё это делает недавнего дебютанта фигурой в высшей степени привлекательной для битья.
Изумительная откровенность, явленная им в письмах к родному брату, была совершенно неуместна в сношениях с братьями-писателями. Ибо для этой специфической публики нет большего удовольствия, как, увенчав коллегу лаврами, тотчас же почесть таковые фиговыми листами и приступить к их дружному ощипу. Делается всё это, разумеется, по-домашнему, то есть самым добродушным образом.
В том самом письме, где сообщается о внезапном чувстве к Панаевой (и о столь же внезапно похорошевших Кларушках и Минушках), заключено ещё одно важное признание. Это восторженные строки о молодом Тургеневе. Он, если верить приводимым тут же словам Белинского (характерная для Достоевского ссылка на мнения третьих лиц, когда речь касается его самого), с первой встречи влюбился в автора письма. «Я тоже едва ль не влюбился в него», – говорит автор.
Он мог бы «влюбиться» в него значительно раньше.
«И чуть-чуть скоропостижно…»
Меж тех двоих, вбежавших к Достоевскому ночною порой, так и хочется разглядеть ещё одного. Этот третий, судя по всему, должен быть гдето рядом, гдето невдалеке! Но нет, мимо! 20 мая 1845 г. – не дотянув всего чуть-чуть – Иван Сергеевич Тургенев отбывает в Европу. Ему – впервые – позволено почтительно сопровождать семейство Виардо. Запись в тургеневском «мемориале» гласит: «Отъезд в чужие край. – Куртавнель. Жорж Санд. Поездка в Пиренеи. Самое счастливое время моей жизни. – Возвращение к зиме» [36].
Он действительно вернётся к зиме. Знакомство с Достоевским им никак не отмечено. Тем не менее 1845 г. – самое счастливое время для них обоих. Каждый из них счастлив по-своему, и всё у них – впереди.
Не здесь ли, однако, корни будущих драм?
27-летний Тургенев оказывается среди зачинщиков той бескорыстной приятельской травли, которая очень веселила её участников и которую спустя много лет Достоевский должен был вспомнить не без некоторого содрогания.
Но, собственно, почему надо было его щадить? Ведь на лбу у него не обозначено, что он – будущий творец «Идиота» и «Братьев Карамазовых». Зато невооружённым глазом можно различить претензии, явно превышающие заслуги. Что с того, что герой болезнен, неуравновешен, легко раним; его друзья не обязаны быть ни врачами, ни педагогами…
«…Характер неистощимо прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе» –