Шрифт:
Закладка:
Утром 25 января 2004 года она проснулась – там же, в моей квартире – с сильной болью в груди и нарастающей лихорадкой. В тот же день она поступила в больницу Милстейн (филиал Пресвитерианской больницы – медцентра Колумбийского университета). В приемном покое Пресвитерианской больницы был поставлен диагноз: эмболия легкого. Учитывая длительное пребывание в неподвижном состоянии в “Бет Изрэил” это было – как я знаю теперь, но не знала тогда – вполне предсказуемое последствие, которое можно было установить перед выпиской из “Бет Изрэил” с помощью томографии, как это было сделано тремя днями позже в Пресвитерианской. Когда ее положили в больницу Милстейн, то сделали и томографию сосудов ног, проверяя, не образуются ли новые тромбы. Ей начали давать антикоагулянты, чтобы предотвратить формирование тромбов и рассосать уже возникшие.
3 февраля 2004 года ее выписали из Пресвитерианской больницы, все еще на антикоагулянтах. С помощью физиотерапии она должна была восстановить силы и подвижность. Она и я вместе с Тони и Ником спланировали заупокойную службу по Джону. Служба состоялась в четыре часа во вторник, 23 марта в соборе Иоанна Богослова, а до того, в три часа, в присутствии близких прах Джона был, согласно плану, размещен в часовне около главного алтаря. После службы Ник организовал прием в “Юнионклабе”. Тридцать или сорок родственников добрались потом до нашей с Джоном квартиры. Я развела огонь в камине. Мы выпили. Потом мы поужинали. В соборе Кинтана, еще очень слабенькая, в черном платье, все же могла стоять, и за ужином она болтала и смеялась с двоюродными сестрами. Утром 25 марта, то есть спустя полтора дня, она и Джерри собирались возобновить свою жизнь – улететь в Калифорнию и погулять несколько дней по пляжу Малибу. Я поддерживала этот их план. Я хотела, чтобы Малибу вернуло цвет ее лицу и волосам.
На следующий после службы день, 24 марта, оставшись одна в квартире, исполнив свой долг – похоронив мужа и дождавшись выздоровления дочери, – я убрала посуду и позволила себе впервые поразмыслить о том, как возобновить собственную жизнь. Позвонила Кинтане и пожелала ей хорошей дороги. Она вылетала на следующее утро, спозаранку. Голос у нее был тревожный. Она всегда тревожилась перед поездкой. С детства необходимость решать, что взять с собой, вызывала у нее страх, боязнь оказаться недостаточно организованной. Думаешь, все будет хорошо в Калифорнии? – спросила она. Я ответила: да. Несомненно, в Калифорнии все будет хорошо. Эта поездка станет первым днем ее новой жизни. Я повесила трубку и подумала, что уборка в кабинете вполне могла бы стать шагом к первому дню моей собственной новой жизни. И я занялась этим. На следующий день, в четверг 25 марта, я продолжала эту работу. Время от времени в этот тихий день мне казалось, что, возможно, я и в самом деле перехожу от одного сезона жизни к другому. В январе из окна “Бет Изрэил норт” я видела, как формируются льдины на Ист-Ривер. В феврале из окна Пресвитерианской больницы – медцентра Колумбийского университета я видела, как льдины ломаются на Гудзоне. Теперь, в марте, лед уже исчез, я сделала все, что должна была сделать для Джона, а Кинтана вернется из Калифорнии окрепшей. День продвигался (ее самолет сел, они взяли такси и едут по Тихоокеанскому шоссе), я воображала, как она гуляет по пляжу с Джерри в жидком свете мартовского Малибу. Я забила в прогноз погоды код Малибу, 90265 – солнечно, температурные максимум и минимум теперь не помню, но помню, что вполне подходящие, хороший день в Малибу.
На холмах цветет дикая горчица.
Она повезет Джерри в каньон Зума, любоваться орхидеями.
Поедут на электричке по железной дороге округа Малибу, поедят жареной рыбы.
Она заранее договорилась поужинать у Джин Мур, она хотела побывать в местах, где прошло ее детство. Она покажет Джерри, где мы собирали мидий к пасхальному обеду. Покажет ему, где обитают бабочки, где она училась играть в теннис, где спасатели на пляже Зума учили ее выбираться из отбойного течения. На столе в моем кабинете стояла фотография Кинтаны в возрасте семи или восьми лет, с длинными волосами, выгоревшими под солнцем Малибу. Сзади в рамке торчала записка фломастером, оставленная однажды на кухне в Малибу: “Дорогая мама, когда ты открыла дверь, это я убежала. Целую, К.”
В десять минут восьмого в тот вечер я переодевалась, чтобы спуститься несколькими этажами ниже поужинать с друзьями, живущими в том же доме. Я пишу “в десять минут восьмого”, потому что именно в этот момент зазвонил телефон. Это был Тони. Он сказал, что сейчас заедет. Я заметила время, потому что меня ждали внизу к половине восьмого, но голос Тони был такой напряженный, что я не упомянула об ужине. Его жена, Розмари Бреслин, пятнадцать лет боролась с так и не диагностированным заболеванием крови. Вскоре после того, как умер Джон, ей начали какое-то экспериментальное лечение, от которого она ослабла и время от времени ее помещали в онкологический центр Слоуна-Кеттеринга. Я понимала, что долгая служба в соборе и затем общение с родными изнурили ее. Прежде чем он повесил трубку, я успела спросить, не пришлось ли снова отвезти Розмари в больницу. Нет, ответил он, беда не с Розмари, а с Кинтаной: сейчас, прямо в тот момент, когда мы разговариваем, в десять минут восьмого по Нью-Йорку и в десять минут пятого по калифорнийскому времени, ей делают срочную трепанацию черепа в медицинском центре Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе.
Они вышли из самолета.
Забрали свою сумку, одну на двоих.
Джерри нес сумку к арендованному автомобилю, он шел чуть впереди Кинтаны, пересекал дорогу перед залом прилета. Он оглянулся. И поныне я не знаю, что побудило его оглянуться. Ни разу не пришло в голову спросить. Мне представлялось, это еще один случай, когда кто-то у тебя за спиной разговаривает и вдруг смолкает, и тогда ты оглядываешься. Жизнь меняется за секунду. Самую обычную секунду. Она лежала на асфальте, навзничь. Вызвали “скорую”. Ее отвезли в медицинский центр. По словам Джерри, в “скорой” она была еще в ясном сознании. В приемном покое у нее начались судороги, и она утратила ориентацию. Вызвали хирургическую бригаду. Сделали компьютерную томографию. Когда Кинтану повезли в операционную, один из ее зрачков расширился и замер неподвижно. Второй зрачок расширился и замер, когда ее ввозили в операционную. Это мне повторили несколько раз как доказательство серьезности ее состояния, неотложности хирургического вмешательства: “Один зрачок перестал реагировать в коридоре, а второй – когда мы ввозили ее в операционную”.
Когда я услышала это впервые, я не понимала смысла этих слов. Ко второму разу я уже знала, о чем это говорит.
Шервин Нуланд в книге “Как мы умираем” описывает, как на третьем курсе медицинского факультета он увидел пациента с инфарктом, чьи “зрачки остановились неподвижно, превратившись в широкие черные дыры. Это означает смерть мозга – зрачки уже не будут реагировать на свет”. Далее в книге доктор Нуланд описывает напрасные усилия реаниматоров вернуть к жизни пациента, у которого случился инфаркт прямо в больнице: “Упорные молодые люди увидели, как зрачки пациента перестали реагировать на свет и затем расширились, превратившись в огромные неподвижные круги непроницаемой тьмы. Медицинская команда нехотя прекратила свою работу… Палата была усеяна обломками проигранной битвы”. Это ли увидели в глазах Джона врачи “скорой”, когда хлопотали над ним в нашей гостиной 30 декабря 2003 года? Это ли увидели в глазах Кинтаны 25 марта 2004 года нейрохирурги медицинского центра Калифорнийского университета? “Непроницаемая тьма”? “Смерть мозга”? Таков был их вывод?