Шрифт:
Закладка:
И столкнулась Федька с Шафраном. На себя не похожий, тощий, согбенный старичок придерживал на плечах поношенный кафтанец и озирался, не одобряя веселья. Угадывалось во взоре его и обычное недоверие, и усталость, и болезнь — отупелое стариковское лицо с уныло провисшими усами. Только напрасно Федька разжалобилась: столкнулись они глазами, Шафран вздрогнул. Ничего не забыл он, разве что прибавилось к застарелой ненависти нечто похожее на отвращение — вздрогнул, будто ядовитую жабу зацепил.
А помешательство распространялось такое, что, казалось, сломаны были в людских душах преграды. Галдели все сразу — бессвязное и сокровенное. Матёрый налившийся красным мужик со слезами на глазах поминал маму; безусый хлопчик, стоя на коленях, крестился и бил поклоны на церковную главку; худая, злющая женщина ругалась по-матерному. А кому не хватало слов, пританцовывал или искал дружеской потасовки. Катился колесом скоморох, и трещал неистовый барабан.
Порывистый ветер поднимал песок и пыль, сёк лицо, в вихрях поднятой мглы скрывались далёкие крыши, клонились и стлались ветвями верхушки деревьев. Горела под ветром вся Фроловская слобода: на востоке, куда уносилась пыльная мгла, виднелось иссера-жёлтое, припавшее к земле зарево, прорывались в нём огненные языки, временами возникали чёрные клубы дыма. Пожар выметал слободу в пепел, и можно было вообразить, как, слизнув острожную стену, летят из города по ветру красные галки, облака искр и тучи гари. Далеко дымятся поле и лес. На площади за полторы версты от пожара сквозь завывания ветра слышалось страшное гудение огня — то, чудилось, разверстая пропасть гудела. На пожар страшно было и смотреть, а повернувшись в другую сторону, навстречу ветру, приходилось закрываться от секущего лицо песка.
Бежал человек, босой, но в кармазиновом кафтане на соболях; другой нёс на голове оправленное золотом седло; обняв руками, женщина несла перед собой ворох постельного белья, так что скрыла в нём и лицо. Кипами тащили яркие женские шапки, связки сапог и груду резаных сапожных подошв — диковатый, с безумным взором парень нёс их, как поленницу, — подошвы соскальзывали, он нагибался подбирать и ронял новые. Несли крашенные, красные, зелёные и синие, кожи; катили и несли на плечах бочки; закинув на спину, старая женщина в растрёпанной намётке волокла неподъёмную полть ветчины, которая салила ей рубаху и понёву; мехами тащили сухари и крупы, вёдрами мёд и масло. И опять поставы сукна, аршины камки, атласу, объяри, настрафили, хамьяна, дороги, лундыша и зендени; знамёнами развевались кафтаны, однорядки, ферязи, зипуны и шубы, летники, сарафаны. Рассыпанный обоз добивали, толпа перекинулась на воеводский двор, в Малый острог, — ожесточение погрома не отпускало.
Прохор стоял на возу и кричал в толпу, воздевая руки в кандалах. Только что не было его нигде, не было вообще, не существовало, и вот — стало его столько, что Федьке захотелось сразу его умерить, придержать для себя. Прохор сзывал народ на Дон. Уходить к вольным казакам — был общий гомон, возбуждённые мужики карабкались к Прохору на воз, тоже кричали. Уже назначили за городом в поле место сбора.
— Пороха берите из государева зелейного погреба, свинца берите — сколько унести можно! — кричал Прохор, в то время как Федька стаскивала его за штанину. — Пшеница! Соль! — Он спрыгнул с телеги и продолжал, на Федьку почти не оглянувшись. — Обозом пойдём, на ночь кошем становиться. Длинная пищаль у каждого! — На этом Федька закрыла ему ладонью рот. Очень сердито он вырвался, но замолчал всё же — хватало и без него шума.
— Надо оковы снять, — сказала Федька. — Какой там Дон в оковах! Пойдём.
Всё ещё во власти возбуждения, он бессмысленно глянул на кандалы, с которыми как будто бы свыкся, и заслуженная Федькиным самовольством брань замерла на устах.
— Сбей оковы, атаман, — поддержал Федьку случившийся рядом старик, который всё щурил и прикрывал красные, слезившиеся на пыльном ветру глаза, — потом распоряжаться будешь.
Прохор стал выбираться из толпы. Он не благодарил Федьку за заботу, но и не сопротивлялся, только оглядывался, прислушиваясь, что берут в рассуждение мужики, и всё порывался вмешаться. Может статься, он и вернулся бы, если бы Федька не помешала.
— А жена у кого? — слышалось сзади.
— Жён берите! — отчаянно выкрикнул Прохор напоследок и ещё успел несколько слов добавить: — Как наша братия казаки захватили у турок Азов, так там и жён наших полно, все с оружием. В Азове-то наши ныне сидят! И с жёнами!
Они шли против ветра, наклонив головы. Теперь, когда нельзя было говорить с людьми, Прохор обратился за неимением лучшего и к Федьке: на Дон уходить, в прошлом, сто сорок пятом году наша братия казаки взяли каменный город Азов, два месяца осаждали, большой город, три стены: Азов, Тапракалов и Ташкалов! Одна-то стена на извести, а две так, без раствора сложены, но всё равно каменные. А наши взяли! И поныне сидят там, в Азове!
Без умолку он говорил, как очумелый, а Федька ни слова не возражала. Знала она, что не покинет Ряжеска, пока не найдёт Вешняка или не убедится, что надежды нет. Не может она уходить из города — что зря толковать.
За приказом перед раскрытой в подсенье дверью собралась немалая очередь кандальников. Из пыточной башни доносился стук молота. Расковать такую прорву народа, однако, не один час нужен. Прохор, разумеется, не имел терпения ждать.
— Давай так как-нибудь, — сказал он, пытливо оглядываясь, — топором что ли.
Топор пошли искать между распотрошёнными возами. Тут Федька приметила и брата: Федя сидел с голым Подрезом, они достали кости. У брата под рукой возвышалась груда мехов и что-то блестело, а Подрез выставил против мехов и серебра медный таз. Федька постаралась обойти брата подальше, и нашёлся, в самом деле, топор. На земле валялся.
Осталось подыскать подходящий булыжник; под высоким частоколом острога, где меньше задувало, пристроились. Прохор уложил руку на деревянный обрубок, а Федька взяла камень — бить по обуху топора.
Но не такая это оказалась безделица, как мнилось со стороны: лезвие топора соскальзывало с головки гвоздя, который скреплял кольцо, булыжник трудно было удерживать онемевшими после нескольких ударов пальцами. А Прохор безжалостно Федьку дразнил.
— Растяпа! — жизнерадостно говорил он. Она, не поднимая головы, красная от досады и усилия, напрягалась, орудуя булыжником и топором.
К тому же Прохор нетерпеливо дёргался, и она боялась попасть по живому. Цепь мешала, а чурбан просаживался под