Шрифт:
Закладка:
Утром следующего дня Монферран отправился в Синод, затем в Академию и уже оттуда, потеряв всякое терпение, – к императору, ибо Николай был единственной силой, способной сокрушить упрямство Синода.
Домой Огюст вернулся совершенно разбитым и вечером лежал в сильнейшем жару. Призванный Элизой Деламье накричал на него, как на непослушного мальчишку, и он выслушал негодующую тираду доктора с такой покорностью, что все поняли: ему действительно очень плохо.
Никто, в том числе и Деламье, не подозревал, что сильная простуда усугубилась у архитектора новым жестоким недугом: с утра у него явилась и все росла невыносимая боль в левом бедре, там, где была старая рана. Правда, после очередной горячей ванны боль прошла, но теперь он знал: она вернется. И будет возвращаться впредь, и, наверное, все чаще. Первый ощутимый вестник старости…
«Надо торопиться! – с испугом подумал Огюст. – Надо скорее строить, ведь можно и не успеть… Нет, глупости, я успею! Осталось лет десять еще, а мне шестьдесят два… Все-таки надо торопиться…»
Он пролежал неделю, и все это время работы на строительстве и в литейных мастерских велись непрерывно. Наблюдать за ними Монферран поручил своим помощникам: архитектору Павлову и Андре Пуатье.
Последнее время Пуатье его радовал. За два года он неузнаваемо изменился. Вместо всегдашней напускной исполнительности, суетливой угодливости, которые прежде так злили главного архитектора, теперь появилось настоящее упорство, умение, а вместе с этим проявились и настоящие способности, которые Монферран давно угадывал в Пуатье.
Болезнь главного архитектора не повредила строительству.
Но с этих пор мысль, родившаяся в минуту физической слабости, уже не оставляла его, побуждая работать с еще большей одержимостью: «Надо торопиться… Надо торопиться!..»
Зима восемьсот сорок восьмого – сорок девятого годов выдалась холодной и ветреной, а март начался долгой оттепелью, после которой мороз усилился, но снег после этого долго не выпадал, и дороги, покрытые льдом, грозили бедой лихим ездокам и поздним прохожим…
Этой зимой в Петербург вновь пожаловала незваная гостья, всеми проклятая и неотвратимая, – холера. Эпидемия была не так страшна, как памятные эпидемии тридцатых годов, но забрала многих и, как всегда, наводнила город слухами и жестоким холодным страхом…
В середине марта, в одно солнечное, ветреное и нестерпимо морозное утро Карл Павлович Брюллов навестил своего брата Федора Павловича в мастерской при Академии. Сам он только что поднялся с постели после нового длинного и мучительного приступа пневмонии, которая изводила его уже более полугода.
Кутаясь в длинную шубу, левой рукой придерживая у лица воротник, он неторопливо прошел по длинному задымленному коридору, почти совсем темному, едва ли не наугад отыскал нужную ему дверь и, толкнув ее плечом, вошел в просторную полупустую комнату. В этот ранний час там не было никого, кроме Федора и его натурщицы.
– Ты в уме ли, брат? – остановившись на пороге, Карл Павлович распахнул свою шубу, но не решался снять ее. – У тебя тут только что не мороз… А ты ну ладно сам разделся, а вон раздел еще и натурщицу. Не мог выждать, пока протопят как следует?
– Да разве тут как следует топят? – Федор Павлович положил кисть на край мольберта и повернулся к вошедшему с выражением усталости и досады. – Все одно холодно. Я вот жаровню поставил поближе к возвышению… Ну что ты встал, входи, что ли. Машенька, а вы покуда отдохните.
Девушка, которую он назвал Машенькой, тотчас проворными шажками сбежала с возвышения, на котором стояла в позе глубокой задумчивости, держа в правой руке искусственную пальмовую ветвь. На ней был длинный белый хитон и переброшенное через плечо пунцовое покрывало. Волосы, светло-каштановые, с золотистым отливом, были уложены косою вокруг головы, просто и строго разобранные на прямой пробор. Карл Павлович обратил внимание на ее точеную шею, горделивую посадку головы, прекрасные округлые плечи.
Девушка, глянув на него, отчего-то покраснела, набросила поверх своего античного одеяния старенькое беличье манто с вытертым подолом и поспешно скользнула к двери, уже у порога робко спросив:
– Федор Павлович, а когда мне вернуться?
– А через полчасика, – милостиво улыбнулся художник. – Да и что же вы в сандалиях-то, душенька? Надо бы башмачки надеть: в коридорах – стужа…
– Ничего, я ведь холода не боюсь!
И она исчезла.
– Ишь ты, холода не боится! – с завистью бросил Карл Павлович, без приглашения усаживаясь в приткнутое к камину высокое плешивое кресло. – А хороша! Магдалину с нее пишешь?
– Пишу. – Федор все с большей тревогой разглядывал лицо брата, в ярком освещении мастерской невероятно бледное и осунувшееся, с запавшими глазами, с пугающей синевой висков и век. – Ах, Карл, дурно же ты нынче выглядишь, ей-богу! Ну чтоб тебе еще посидеть дома?
– Этак я задохнусь! – усмехнулся Брюллов-младший. – Да и что в том толку, Федя, ежели мне все одно в собор надобно.
– Ты с ума сошел! – вырвалось у Федора. – Там сквозняки! Ты там и простудился…
– Да не там! – махнул рукой Карл. – Это я прежде еще, верно, еще в Москве. Да вот оно понемногу меня и одолело. А в собор идти надо. Или уж кончать самому плафон, или бросать, оставлять Басину. Врачи грозят, говорят: нынче не уеду в Италию, осенью хоронить придется меня…
И, помолчав в мрачном раздумии, он вдруг спросил:
– Ты уже говорил с ним?
– С кем это? – не понял Федор. – С Басиным, что ли?
– Да при чем тут Басин! – рассердился Карл Павлович. – Басину я доверяю – профессор, в конце концов… Нет, ты с Монферраном говорил ли? Вижу, что еще нет… Может, и правильно. Старый упрямец взбесится, ежели узнает, что я ухожу, а о вознаграждении и говорить не захочет. Я же сам подписывал обязательство, что получу деньги, лишь когда все закончу. Все подписывали, и я тоже… Но должен же он понять!..
Тут голос его взлетел, он заговорил резче, не глядя на Федора, неподвижно стоявшего возле мольберта:
– Должен же он понять, что я болен?! Я и так последние дни там через силу работал, больной, в жару приходил! И плафон я дописал! Дописал, понимаешь, Федор! Там сущие безделицы остались: два-три ангела, немножко облаков, да фон еще! И на все картоны есть, и на апостолов с евангелистами тоже… Ежели он не будет ходатайствовать перед Комиссией, чтоб мне заплатили за работу, я пожалуюсь царю… Что же, в самом деле, умереть там, что ли?!
– Хватит, Карл! – почти резко прервал брата Федор. – Уймись. Ты же и слова вставить не даешь. С господином Монферраном я говорил.
– И что? – Тонкие брови Карла резко поднялись. – Разорался, конечно, и с проклятущим своим акцентом послал меня ко всем чертям?