Шрифт:
Закладка:
Метод изложения и описания – ассоциативный и в то же время конструирующий. В основе его – обильное цитирование. Мне хотелось бы дать читателю некоторое представление о том, насколько может потрясти и ошеломить простое чтение, разумеется, если заранее подготовлены связи между тем, что предлагается прочесть. Темы относительно разнообразны, но нигде они не прослеживаются до конца. Каждая глава должна оставаться указанием и намеком. В сумме получается методично продуманный лабиринт: такой, что можно познать эпоху, двигаясь среди текстов как среди кривых зеркал из «комнаты смеха», составляющих этот лабиринт. Таким образом, мне хотелось бы достичь того, что просто невозможно достичь иначе, – сделать более понятным предмет, показывая, как он в своем собственном внутреннем разнообразии и раздробленности превосходит нашу нормальную способность к пониманию. То, что нам потребуется, – это логический и исторический «кубизм», умение мыслить и видеть синхронно-параллельно. Мы недостаточно «поворотились в уме», чтобы по-настоящему замечать превратившееся в норму безумие нашей повседневной жизни и нашей истории. Можно, следовательно, читать «Веймарский симптом» как методологическую авантюру, как приключенческий роман о путешествии через то безумие, из которого все мы вышли.
2. Дадаистская хаотология. Семантические цинизмы
1. Вокруг огненного шара бешено носится комок грязи, на котором продают дамские чулки и оценивают Гогенов…
78. Пинок – космосу! Да здравствует дада!
Мы вправе развлекать себя как угодно – звуками, формами, цветами, шумами; но все это – та прекрасная чушь, которую мы осознанно любим и изготовляем, – есть чудовищная ирония, как и сама жизнь; точная техника окончательно постигнутой бессмыслицы как смысла мира.
Гиндендорф, Люденбург[290] – это отнюдь не исторические имена. Есть только одно историческое имя: Баадер.
Пусть живет всё, но лишь одно должно исчезнуть раз и навсегда – бюргер.
С возникновением дада[291] на сцене появляется первый неокинизм XX века. Его атака направлена на все, что принимает себя «всерьез», будь то в сфере культуры и искусств или в сфере политической и буржуазной жизни. Ничто другое в нашем столетии не поражало с такой злостью esprit de sйrieux, как беглый дадаистский огонь по нему. Дада по сути своей не течение в искусстве и не течение в антиискусстве, а радикальная «философская акция». Он развивает искусство воинствующей иронии[292].
От буржуазного «института искусства» (Петер Бюргер) дада требует только одного: того мотива, который обеспечил искусствам в буржуазный век их философский момент, – момент аморалистской свободы выражения. Однако искусство давно уже перестало быть тем, что оно некогда представляло в своей сущности и на неокинической первоначальной фазе времен его возникновения (то есть на стадии буржуазной «Бури и натиска» в XVIII веке), – оно уже перестало быть той средой, в которой находит свое выражение «истина». То, что предстает перед взором дадаистов, оказывается искусством эстетским, искусством для искусства, которое относится к себе самому с убийственной серьезностью и пиететом, превращаясь в замену религии и в средство для приукрашивания «уродливой буржуазно-капиталистической действительности». Поэтому для дадаистов суть дела состоит именно в том, чтобы восстановить философский импульс искусств – их волю к истине – в противовес гипертрофированному разрастанию в них эстетики, изысканного изящества и далекого от жизни суетного тщеславия. Осуществляя свой переворот, они приравнивали искусство к тому, что тогда презрительно именовалось «ремесленничеством от искусства», к тому преуменьшающему серьезность всего украшательству, которое шло навстречу потребностям «обывателя» в увеселениях, развлечениях и в отвлечении от действительности. В противоположность этому действительность имела для представителей авангарда вкус самой что ни на есть сырой и грубой негативности, и именно это объясняет, почему мирные и антимилитаристски настроенные дадаисты Цюриха в 1916 году (почти все без исключения – эмигранты из воюющих стран) причисляли к своим врагам даже пацифистов – по той причине, что последние, будучи постыдно нереалистичными, противопоставляли реальности голый идеал мира. Здесь впервые проявляется почерк кинического модерна: сказать «да» действительности как действительности, чтобы оказаться в состоянии нанести пощечину всему, что является всего лишь «прекраснодушным мышлением».
Ремесленники от искусства со всего Цюриха сомкнутыми рядами выступили в поход против нас. Это было прекраснее всего: теперь мы узнали, с кем имели дело. Мы были против пацифистов, потому что война вообще дала нам возможность существовать во всей нашей славе. А тогда пацифисты были поприличнее, чем сегодня, когда каждый глупый мальчишка со своими книжками желает вовремя воспользоваться конъюнктурой. Мы были за войну, и дадаизм еще и сегодня за войну. Вещи должны сталкиваться друг с другом: того, что происходит, еще мало – все далеко не так сурово и жестоко, как оно должно быть.
Таковы были слова, которые демонстративно преподнес публике Рихард Хюльзенбек в своей первой дадаистской речи в Германии, произнесенной в феврале 1918 года в Берлине. С точки зрения морали такой текст просто не понять, точно так же как и с точки зрения психологии. Чтобы вникнуть в суть подхода Хюльзенбека, нужно