Шрифт:
Закладка:
— Как это — распустил? — поинтересовался Евлампьев.
— А в ресторане сидели, Емельян Аристархыч. Под завязку уже дело шло, поздненько, и вот оркестр, слышим, какую-то лабулу несет: две мелодии подряд — и снова их, две подряд, и снова их. Что такое! Встал, вооружился рыжиком, иду…
— Каким рыжиком? — не поняла Маша. — Грибами, что ли?
— Нет, — Хватков усмехнулся. — Десяткой, значит. Красненькая, рыженькая… рыжик, значит. В руку, в общем, ее, иду к лабухам…
— Лабухи — музыканты, — перевел Маше Евлампьев.
— Да, музыканты, — подтвердил Хватков. — Иду, спрашиваю главного, даю рыжика — сыграй другое что-нибудь, «Очи черные», скажем. Он мне плечами пожимает: не могу. Как — не могу? Я тебе деньги даю! Да, говорит, твои деньги!.. Мне, говорит, пятнадцать таких дано, я за них работаю. Ну, тогда я просекаю. До этого не мог, а тут просек. Наторговали, гады, на рынке, ободрали трудовой народ и сейчас изгиляются над ним. А этот их ублажает. Ну, и понесло меня. Взял его крепко, нет, говорю, ты для спекулянтов этих больше ни звука не выдашь, а он мне: без оскорблений прошу, прошу отпустить! А то его не оскорбляет, что его как проститутку последнюю купили. А те, вижу, из-за стола поднялись и идут к нам. Ну вот, дальше сами представить можете, слово за слово… и сошел я с рельсов. Ладно, пятнадцать дали, а могли и больше — хулиганство в общественном месте…
— О-однако!..— протянул Евлампьев. Всегда Хватков, как ни появлялся, чем-нибудь ошарашивал. — Однако, Григорий…
— Да, однако…— присоединилась к нему Маша, облегченно вздыхая: не самым плохим образом кончилось все в рассказе Хваткова.
— Мне, честно говоря, Емельян Аристархыч,— не глядя на Евлампьева, проговорил Хватков,мне еще стыдно у вас появляться было…
— Это почему же? — Евлампьев удивился. — С чего вдруг? Елку, думаешь, плохую купить помог? — решил он свернуть на шутку. — Так вон стоит до сих пор, сами удивляемся.
Хватков шумно, проведя рукой по груди, вздохнул.
— Таким я себе открылся — хоть в рожу себя бей, вот что, — сказал он, не принимая шутки Евлампьева.Оттого и загулял — сам себе противен сделался… Я ведь чего, помните, чего я все вернуться-то хотел? Чтобы с сыном рядом быть, уму-разуму его учить, баб своих нес — дуры набитые, ничего в парня не вкладывают. Вернулся. Не на денек, не на два, как раньше, целая гора времени впереди — вкладывай, а я, оказывается, ничего вкладывать-то и не умею. Хреновый я, оказывается, отец. Раньше думал: что не так — это у меня от спешки, оттого, что срок поджимает… а нет, оказывается — это я сам такой. Не умею с парнем, ничего у меня не выходит, издали только казалось… Ест он медленно, ковыряется сидит — я рявкаю, одевается, майку наизнанку, колготки задом наперед — я рявкаю, играть стали, дом из кубиков строить, дом у него развалился, он заревел — я рявкаю… Чего рявкать, спрашивается? И знаю, что не надо, а рявкаю, сдержаться не могу, раздражаюсь. Бегать от меня парень стал. То ждал: папа да папа, а тут от меня куда подальше… Дерьмо, не отец.
Он замолчал, снова шумно вздохнул, глядя мимо Евлампьева, и широкий его, большой лоб взбух моршинами.
Евлампьев сидел и тоже молчал. Он не знал, что говорить. Нужно, наверное, было что-то сказать, но не просто же так, не проформы ради в ответ на подобное, а что сказать с толком — ничего не приходило в голову…
Выручила Маша. Она, пока Хватков говорил, заварила чай, достала и подала на стол варенья, расставила чашки, чай, видимо, заварился, и она спросила:
— Григорий, тебе как: крепкий, слабый?
— Чай-то? — шершависто спросил Хватков, взглядывая на нее. — Да крепкий давайте, Мария Сергеевна, ничего, пока терпит сердце.
Маша долила в чайничек кипятка, подняла его, наклонила уже над хватковской чашкой и остановилась, прислушалась.
— А зарубеж по телевизору начался,сказала она. — Не хотите?
— О-ой, давай, Григорий, а? — просительно посмотрел Евлампьев на Хваткова.
— Обязательно, обязательно, — двинув табуреткой, стал подниматься Хватков. — У себя там всегда смотрю, здесь вот только… с пьянкой этой забросил.
«У себя там», — отметил про себя Евлампьев. «С пьянкой…» Есть в нем что-то от друга юности Аксентьева, есть…
Рассказывали о событиях в Иране. На экране бурлила толпа — шла демонстрация, усатый мужчина с приставленным ко рту мегафоном что-то кричал, обращаясь к ней; голос комментатора за экраном говорил, что во время разгона демонстрации шахскими войсками убито сто человек, лидер иранской революции аятолла Хомейни со дня на день собирается прилететь в Иран из Парижа.
— Дела у них…— проговорила Маша.
Да, дела… Хоть он и маленький, земной шар, маленький он для самолетов да ракет, а для человека он все так же громаден, и всегда найдется на нем два, три, десять местечек, где будут «дела». И что так они интересуют тебя, эти «дела», — никакого ведь отношения не имеют к тебе, не надо тебе готовить никакого заявления ТАСС, предусматривать какие-то экономические и прочие меры, для тебя это — международные новости, и лишь, выслушал — и все, а однако же интересуют, переживаешь… хочется причастности к судьбам мира, хоть вот такой?..
Комментатор на экране начал рассказывать о Китае. Сказал, что на стене свободы в Пекине появились дацзыбао, в которых содержится критика бывшего кормчего китайской революции Мао Цзедуна. Потом показали одного из нынешних руководителей Китая — Дэн Сяопина, он собирался с визитом в США и перед поездкой давал иностранным журналистам интервью…
«Вы смотрите программу «Время»,появилась на экране заставка, подержалась несколько секунд и сменилась диктором, который передал слово для рассказа о спортивных новостях спортивному комментатору.
— Ну, идемте? — встала с дивана Маша.
— Ага, ага…проговорил Евлампьев, делая ей пальцем знак помолчать.
Они с Хватковым выслушали результаты состоявшихся сегодня хоккейных матчей и, не сговариваясь, поднялись.
Маша на кухне уже разливала им чай.
Она, как обычно, побыла с ними минут десять, не больше, попрощалась с Хватковым и ушла укладываться спать.
Некоторое время, как она ушла, Евлампьев с Хватковым сидели молча. До того, по инерции от увиденного и услышанного по телевизору, говорили о всяких международных делах — об