Шрифт:
Закладка:
— От Гали письмо пришло,— сказал Евлампьев.
— Так и подумал.— Федор ничем не закусил, только обтер зачем-то углы губ, да и не стояло у него ничего на столе для закусывания. — Давай, — протянул он руку.
— Чего? — Евлампьев не сразу сообразил, что Федор о письме. — А! — протянул он, сообразив. — Нет, письмо мне, так что… — Он бы и дал, ничего там такого не было, чтобы не давать, но из-за тех, последних двух строчек, где Галя просила съездить к Федору, посмотреть, как он, еще раньше Евлампьев решил не показывать письма.
— Тайны мадридского двора? — спросил Федор. — Ну, валяй давай в устном пересказе. Давай, как моя благоверная в столице-матушке…
Собственно, рассказывать-то особенно было нечего. Ну, нянчится, ну, жена Алексея тут же «на люди» побежала, сам Алексей миого работает…
— Ясно, граф, — сказал Федор, когда Евлампьев закончил. Налил еще стопку и так же махом выпил. Слохнул воздух, посидел молча и потряс головой. — Лето бы скорее, что ли. Летом жизнь повольготнее… В «козла» бы во дворе стучать стал…
У Евлампьева в голове крутилось: а как воспоминания, не греют?! Ну да мало ли что крутится в голове…
- Чего не бреешься? — спросил он вслух.
— Не бреюсь? — Федор потянулся рукой к щеке и пошоркал по ней ладонью. — А не хочется что-то, Емельян. Ну его… Не могу заставить себя.
— За водкой же ходишь?
— А, за водочкой-то! — вяло засмеялся Федор. — Что жизнь требует, то, значит, и делаю…
Евлампьев обвел взглядом кухню. На плите, на разделочном столе подле стояли сковороды, какие-то грязные кастрюли, валялись ножи, вилки. В раковине громоздилась пирамида тарелок, стаканы н чашки одна в другой… пол на кухне был в скатавшихся летучих шариках пыли — видимо, Федор ни разу даже не подметал его.
Сидеть здесь дальше не имело никакого смысла, что высидишь? Галя просила посмотреть, как живет, — увидел как, едва вошел, увидел, что еще и сидеть? Ведь и разговаривать-то — не получается, не о чем.
— Ладно, Федор, — сказал он, поднимаясь. — Пойду я.
И пошутил, показывая на бутылку, чувствуя себя все же неловко, что, едва вошел, тут же и уходит: — Спасибо за угощение.
Федор покачал головой.
— Тебя угостишь… Никакого куражу с тобой,Посилел, глядя куда-то перед собой, потом медленно встал.— Как думаешь, — взглянул он на Евламниьева, — может, мне написать ей?
Написать ли? Евлампьев попытался представить: ну, как у них так вот с Машей…
— Напиши, Федя, — сказал он.— Напиши. Даже обязательно.
— Заходи! — с шутовской гостеприимностью воскликнул Федор, когда Евлампьев, уже одетый, протянул ему руку на прощание. — Всегда рад!
Водка, видно, дошла, куда нужно, и лицо у него под серебрящейся щетиной посвежело, глаза блестели.
Тускло лоснящийся под солнцем бурый снег после тьмы лестничной клетки ослепил. Подъездная дверь, притянутая к косяку пружиной, всхлопнула за спиной неожиданно громко, как выстрелила, и Евлампьев вздрогнул. Он оглянулся непроизвольно, и тут ему показалось, что он никогда больше не увидит эту коричнево-обшарпанную, с перекрестьями несущих плах старомодную филенчатую дверь, никогда больше не появится здесь. И ощущение это было таким острым, таким сильным, что долго держалось в нем, весь трамвай, уходило — и вновь возвращалось, он глушил его в себе, топил в самых разных мыслях о том о сем, но оно все выныривало и выныривало…
Вечером заявился Хватков.
Было уже почти одиннадцать, уже на экране телевизора по квадратному циферблату с буквами ЦТ в середине прыгала от деления к делению стрелка, показывая, что в Москве дело подходит к девяти, собирались посмотреть «Время» — и ложиться спать.
— Кто это? — недоуменно посмотрела Маша на Евлампьева, когда в прихожей зазвенел звонок.
— Я глянул с улицы — вижу, окна горят, ну, значит, судьба, зайду, — сказал Хватков поперед приветствия. — Можно, Емельян Аристархыч?
— Григорий… это ты, Григорий! — ошеломленно произнес Евлампьев, не сразу отступая с порога. Больно неожиданным, как и всегда, было его появление.
— Здравствуйте, — поздоровался наконец Хватков, входя. — Добрый вечер, Мария Сергеевна! — с тяжеловатой своей, слоновьей грацией поклонился он вышедшей к ним Маше.
— Здравствуй, Григорий, здравствуй! — похлопал его по плечу Евлампьев. — Ты, брат, даешь, однако: пропал — и ни вести. Это тебе, поди, жена, что я вчера звонил, передала?
— Она, она, — сказал Хватков, стаскивая с головы громадную свою лохматую шапку. — Вот, говорит, звонил, мумиё, говорит, наверно, снова потребовалось.
— Ты разве говорил о мумиё? — удивленно спросила Маша Евлампьева.
— Да это она, она так говорит,— объяснил Хватков. — Она ж у меня такая баба!.. Без коньяка нынче, Емельян Аристархыч, — сказал он уже на кухне. А?
Евламиьев засмеялся.
— И отлично. А то уж я испугался, неужели опять с коньяком?
Маша ставила на огонь чайник.
— Чаю вместо коньяка. Того же цвета. Сойдет?
— Сойдет, — махнул рукой Хватков.— Я столько за этот месяц вылакал, в меня, кроме чая, не лезет ничего.
Они сели с Евлампьевым за стол, и Евлампьев спросил: — Ну, а чего ж не объявлялся-то месяц? Сказал, появлюсь — и пропал.
— Загулял, я ж говорю. — Хватков сжал руки в кулаки и пристукнул ими по столу. — Как начал с Нового года, так и пошло-поехало, с кем пил, где ночевал?.. Пятнадцать ведь суток отсидел даже, вот вышел только…
— Да неужели, Григорий? — неверяще и испуганно посмотрела на него Маша. Она подавала на стол — и замерла, не донеся до него блюдец с чашками. — Да не может быть. Ты? Не верится как-то.
— А без узды потому что. Без руля и без ветрил. Между небом и землей, не пришвартован никуда. — Хватков увидел, что она стоит с горкой посуды в руках, взял у нее эту горку из рук и опустил на стол. — В другое бы время, Мария Сергеевна, я бы удержал себя, в руки бы взял, не распустил, — не из страха, что сообщат там, позору не оберешься… нет. Из чувства уважения к себе, к своему месту… в обществе, так сказать, а сейчас что… сейчас никто,