Шрифт:
Закладка:
И, сказать откровенно, эти корзинки-пакеты мне были даже чем-то дороже, чем зеленые или розовые купюры. Принимая из дрожащих рук какой-нибудь взволнованной старушки очередной заботливо увязанный гостинец, где газет на литровую банку с маринованными опятами или вишневым вареньем было зачем-то навернуто столько, что банка казалась трехлитровой, я сам испытывал глубокую благодарность к старушке, благодарящей меня. В эти секунды мне приоткрывалась вся древняя, чуть ли не первобытная суть нашей работы. Вот ты, доктор — нет, даже не доктор, а лекарь и знахарь, — помог человеку, а он, полный искренней благодарности, в ответ делится чем-то своим: тем, чем может. А что может быть у этой нищей старухи? Вот разве банка грибов, которые она собирала, кряхтя, по буреломам, или банка варенья, где ягоды светятся, как живые, сквозь выпуклое стекло. Ведь это не просто стеклянная банка, а словно часть сердца вот этой милейшей старушки. Не потому ли она и завернута в десять газетных слоев да еще перевязана грубым ворсистым шпагатом: как же иначе, без всякой защиты, вручить доктору свою сердечную благодарность?
Игла
Даже я на своем не таком уж и долгом веку стал свидетелем и участником революции в хирургии. Если раньше почти безраздельно царила традиционная «хирургия разреза» — то теперь властвует «хирургия прокола». Конечно, игла в медицине применялась давно, но лишь в последние десятилетия пункционные методы так распространились, что в книге о хирургии нельзя не поговорить об игле.
Перейти от привычной мне «хирургии разреза» к еще незнакомой «хирургии прокола» — а это случилось на стыке тысячелетий — оказалось непросто. К тому времени я провел у операционного стола уже пятнадцать лет и привык рассекать ткани скальпелем или ножницами. Продвигаясь все глубже, ты видишь глазами и можешь пощупать руками все, что встречаешь на этом пути. Ты более или менее представляешь себе опасности и подводные камни, что тебя поджидают; поврежденные при разделении тканей сосуды ты сразу берешь зажимами и можешь перевязать. Словом, знакомый путь разреза куда более предсказуем — значит, и более безопасен как для хирурга, так и для пациента.
Но человек никогда не устанет искать и придумывать новое: похоже, именно это неутолимое любопытство и заставило нашу прародительницу Еву сорвать с райского дерева злополучное яблоко. Вот и мы, врачи конца прошлого века, стали очевидцами стремительного и победоносного вторжения новых — так называемых перкутанных — методов хирургии.
Конечно, преимущества их очевидны, и основное из них — нанесение меньшей травмы больному. Все же прокол — это не то что традиционный разрез, и когда пациент уже в день операции может встать и ходить, то каждому ясно, какую хирургию он предпочтет. Поэтому даже самые закоренелые консерваторы не могли не признать новых методов; а уж мне-то, тогда сравнительно молодому хирургу, и подавно хотелось отложить окровавленный скальпель — чтобы взять в руки иглу.
Начинать было трудно. Не скажу, что мы поначалу тыкались иглами, как совсем уж слепые котята, — нам помогали ультразвук и рентген. Но все равно преобладающим чувством в те первые месяцы было: «Я не знаю, где нахожусь!» В смысле: не знаю, где находится кончик иглы, тот единственный мой представитель, который неуверенными толчками продвигается где-то там, в глубине тканей и органов. А когда работаешь вот так, вслепую, воображение торопливо и ярко рисует тебе всевозможные осложнения, поджидающие тебя и больного. Должно было пройти несколько непростых лет — и в самом деле случиться несколько осложнений, — пока я наконец не научился каким-то шестым чувством так сливаться с иглой (точней, с ее кончиком), чтобы этот невидимый, острый и наискось срезанный кончик стал как бы мною самим. Я склонялся над пациентом, лежащим ничком на столе в рентгеноперационной, — причем к обычному облачению хирурга добавлялся еще и тяжелый просвинцованный фартук, поработать в котором час-полтора было все равно что сходить в сауну, — и в то же самое время я находился там, в глубине тела больного, на кончике игольного острия. Твои мысли, внимание, чувства настолько сливались с иглой, что, скажем, когда она вдруг утыкалась в ребро, ты морщился, словно собственным лбом больно ударился о твердую кость.
В такие секунды бывало, что краем сознания ты то вспоминал сказочного Кащея, чья жизнь, как известно, помещалась в конце волшебной иглы, то думал об ангелах средневековых схоластов, которые невесомой, но тесной толпой рассаживались на кончике игольного острия. Такие волшебные раздвоения, когда ты находился одновременно и здесь, сам с собой, и еще где-то там, вне себя, внутри чего-то иного, случались с тобой, уж простите за рискованное сравнение, еще разве лишь в те моменты, когда ты входил в женщину. Ты тоже тогда пребывал и в себе — и в другом; и тебя вдруг пронзало острейшее — даже острее, чем кончик иглы! — ощущенье того, что ты прикоснулся к глубочайшей из тайн: тайне инобытия.
Так что я продвигал эту длинную, острую и пружинящую иглу не только в поисках гноя или мочи — это было лишь первою и очевидною целью, — но и в поисках выхода из собственной ограниченности: ведь когда я находился еще и вне себя самого — я как бы обманывал и саму свою смерть.
Но и найти иглой скопление гноя было тоже неплохим результатом. Когда, извлекая мандрен (тонкий стержень, закрывающий игольный просвет), ты видел, как из канюли иглы закапали частые мутные капли, ты был почти счастлив. В эти минуты делалось легче не только больному — но и тебе самому. Тебя отпускало и напряжение, и ожидание неудачи, и страх осложнений. «Слава Богу, — вздыхал ты с облегчением, подшивая дренаж. — Игла нам обоим опять помогла…»
Инструменты
Из всех орудий труда, что придуманы и созданы человеком, хирургические инструменты — нечто особенное. Взять хотя бы то, что они часто носят собственные, самые что ни на есть человеческие имена. Мы говорим: крючки Фарабефа, игла Дюшана, зажимы Кохера или Бильрота. И называя инструменты по имени, мы незримо общаемся с придумавшими их хирургами прошлого, — они словно бы ассистируют нам на сегодняшней операции. И понятно, что обратиться к инструменту по имени означает выразить ему и