Шрифт:
Закладка:
О композиторе Карле Марии фон Вебере, умершем от чахотки в ночь на 5 июня 1826 года, его сын Макс писал так: «Занавески у кровати были отдернуты — наш любимый Мастер лежал бездыханным. Мирно уснул, подложив под голову правую руку. Боль не исказила любимые черты». Посмертная маска сохранила его просветленный образ навсегда[173].
В литературе XIX века постоянно встречаются описания смерти от чахотки — тихой, мягкой, умиротворенной, легкой, даже поэтичной. Начало болезни действительно может протекать легко, чахотка кажется необременительной и нестрашной. «А в ней много сладости», — писал Кафка Милене в 1920 году[174]. Больной почти ни на что не жаловался. «Моя болезнь, дорогой Макс? Скажу тебе по секрету, я едва ее ощущаю, — писал Кафка своему другу Максу Броду. — Я не температурю, кашляю мало, не чувствую никаких болей. Одышка есть, это верно, бывают затруднения при ходьбе или иногда при работе, я дышу вдвое чаще прежнего, но это не так уж мне мешает»[175].
Даже когда началось кровохарканье, Кафка всё еще не верил в опасность чахотки и писал Милене: «Года три назад это началось у меня посреди ночи — пошла горлом кровь. Я встал с постели (и это вместо того, чтобы остаться лежать, как я узнал позже из предписаний), случившееся меня взбудоражило, как всё новое, но, конечно, немного и перепугало; я подошел к окну, высунулся наружу, потом прошел к умывальнику, походил по комнате, сел на кровать — кровь не переставала. Но при этом я вовсе не был несчастен…»[176]
В действительности же медленная смерть от чахотки часто бывала тяжела и мучительна. Когда болезнь спустя месяцы, а то и годы прогрессировала, менялось и мировосприятие больного. Чахотка всё больше вторгалась в его жизнь, мучили боли и симптомы вроде неприятного запаха изо рта. Художников и писателей больше пугал не столько быстрый телесный распад, сколько то, что болезнь начинала мешать творческой работе. Страшно было не успеть закончить свое творение.
Процесс творчества превращался тогда в соревнование наперегонки со временем без возможности выиграть. В одном письме Шопен пишет о своем отчаянии: «За целый год я и четверти часа не уделил музыке, у меня нет сил, нет энергии, я всё жду хоть немного здоровья, чтобы снова приступить к работе, но… я всё еще жду»[177]. Его мучило, что ему приходится сражаться с болезнью, в то время как люди нетворческие и невозвышенные здоровы. Какая несправедливость![178]
В конце декабря 1846‐го Шопен жаловался: «Я слаб, словно больной пес»[179]. Спустя год он писал: «Я задыхаюсь…»[180] В августе 1849 года друзья Шопена ожидали его скорой кончины. Дочь Жорж Санд Соланж сообщала: «Его тяжкое дыхание превратилось в хрипы и страдальческие стоны, в ужасные рыдания»[181]. Дагерротип Луи-Огюста Биссона представляет Шопена поникшим, измученным, одежда висит на истощенном теле, лицо отекло, глубокие складки тянутся от носа к углам рта, недоверчивый напряженный взгляд[182].
Наконец, один из тех, кто присутствовал при кончине Шопена в ночь с 16 на 17 октября, вспоминал: «Лишь по неровному колебанию его груди можно было определить, то он еще жив. Один раз, когда его дыхание настолько ослабло, что мы уже сочли его мертвым, доктор Крювелье взял свечу и поднес к лицу больного, которое приобрело синеватый оттенок от приступов удушья»[183].
Паганини перед смертью, мучаясь в убогой каморке в Ницце, написал: «Я буквально разваливаюсь на части, я в ужасе от того, сколько я выкашливаю днем и ночью. У меня больше нет сил»[184]. После длительных мучений, которым, казалось, не будет конца, 27 мая 1840 года на 58‐м году жизни Паганини скончался.
Нет, смерть от чахотки не была ни легка, ни красива, ни многозначительна, но миф о ней продолжал существовать.
В истории чахотки найдется мало столь хрестоматийных примеров превращения романтической просветленности в тяжкое страдание, как судьба русской художницы Марии Башкирцевой[185].
На рубеже XIX и XX веков она была знаменита и любима, порой эта любовь оттенялась легкой иронией. Она жаждала признания и после смерти была многими оплакана. Гуго фон Гофмансталь посвятил Марии Башкирцевой эссе и назвал ее «великой художницей»[186].
Вероятно, великой она не была: безусловно, она была талантлива, но ее творчество осталось без собственного почерка и следовало, скорее, устоявшимся художественным традициям. Она предпочитала реалистическую живопись, натуралистические портреты и пейзажи. Ее сделали знаменитой ее дневники, которые она вела с потрясающей искренностью и безграничным тщеславием с 13 лет до самой смерти. С самого начала она писала эти дневники для будущей публики, к которой постоянно обращалась с развернутыми пассажами. Впрочем, обращается она только к «великим, поскольку посредственности и дураки отнесут меня к категории обычных тщеславных людей»[187]. Для этого дневника она снова и снова фотографировалась, чтобы всякому значительному эпизоду ее биографии соответствовал текст с портретом. Ее записки должны были стать хроникой ее блистательного восхождения на вершину художественного успеха, но обернулись свидетельством долгой и мучительной болезни и ранней смерти.