Шрифт:
Закладка:
Я исхожу из того, что то, чем обладали в качестве религиозных представлений пранароды, такие как египтяне эпохи тинитов, иудеи и персы до Кира[359], герои микенских крепостей и германцы времен переселения народов[360], вовсе еще не было высшим мифом, т. е. являло собой совокупность рассеянных и беспорядочно сменяющих друг друга характеристик, завязанных на имена культов, обрывков мифотворчества, но здесь все еще не было никакой божественной иерархии, никакого мифического организма, никакой завершенной, с единообразной физиономией картины мира, да и орнаментику этой ступени я никак не могу назвать искусством. Кроме того, величайшие сомнения вызывают сами символы и сказания, бытующие сегодня или пускай даже столетиями среди якобы первобытных народов, поскольку вот уже на протяжении тысячелетий ни один ландшафт Земли не остался полностью незатронутым воздействием чуждых высших культур.
Поэтому существует столько же миров форм великого мифа, сколько имеется культур, и столько же, сколько было прежде архитектур. То, что им предшествует во времени, тот хаос неустоявшегося круга образов, в котором блуждает современное мифоведение, лишенное руководящего принципа, остается при таких условиях вне поля зрения; с другой стороны, сюда относятся такие образования, о которых прежде никто и не подозревал. В гомеровское время (1100–800)[361] и в соответствующий рыцарско-германский период (900–1200)[362], эпические эпохи, не позже и не раньше, возникла великая картина мира новой религии. В Индии им соответствует ведическая эпоха, а в Египте – время пирамид; в один прекрасный день обнаружится, что на самом деле египетская мифология дозрела до глубины при 3-й и 4-й династиях.
Только так можно понимать неизмеримое богатство религиозно-интуитивных творений, которые наполняют первые три столетия немецкого императорского времени. То, что здесь возникло, было фаустовской мифологией. До сих пор мы были незрячи в отношении объема и единства этого мира форм, поскольку религиозные и научные предубеждения принуждали нас к фрагментарному рассмотрению либо его католической, либо нордически-языческой части. Однако никакого различия здесь нет. Глубинная смена смыслов внутри христианского круга представлений, как творческий акт, идентична обобщению в единое целое древнеязыческих культов во времена Переселения народов. Сюда относятся вообще все западноевропейские народные сказания, обретшие тогда символическую проработку, пускай даже они, как чистый материал, возникли куда раньше, а гораздо позже оказались связанными с новыми внешними переживаниями и обогащены сознательными чертами. Сюда же относятся великие, сохранившиеся в «Эдде» сказания о богах и ряд мотивов из евангельских поэм ученых монахов. К этому прибавляются немецкие героические сказания круга Зигфрида, Гудруны, Дитриха и Виланда, которые достигают своей вершины в «Песне о нибелунгах», а наряду с ними чрезвычайно богатые, возникшие на основе кельтских сказок и как раз тогда завершенные на французской почве рыцарские сказания: о короле Артуре и рыцарях Круглого стола, о священном Граале, о Тристане, Парсифале и Роланде. И наконец, помимо оставшегося незамеченным, однако оттого тем более глубокого душевного переосмысления всех моментов Страстей Христовых, сюда еще следует присоединить все богатство католических сказаний о святых, расцветом которых наполнены X и XI вв. Тогда возникли «Жизнь Марии», жития святых Роха, Себальда, Северина, Франциска, Бернгарда и Одилии. Ок. 1250 г. была составлена «Legenda aurea» [«Золотая легенда» (лат.)]{156}; то был золотой век придворного эпоса и исландской поэзии скальдов. Великим богам Вальгаллы соответствуют «четырнадцать заступников», которые были в то же самое время объединены в одну мифическую группу в Южной Германии. Наряду с изображением рагнарёка, заката богов, в «Вёлуспе» существует также и христианская редакция – в южнонемецкой «Муспилли»{157}. Как и героическая поэзия, этот великий миф развивается на высшей точке раннего человечества. Оба они принадлежат прасословиям, аристократии или священству. Их родина – замок и собор, а не деревня. Здесь же, среди народа, наряду с ними столетиями бытует незатейливый мир сказаний, которые именуют сказками, народной верой и суевериями, и тем не менее он не может быть отделен от миров высшего созерцания[363].
Ничто не характеризует глубинный смысл этих религиозных творений с большей выпуклостью, чем тот факт, что Вальгалла не древнегерманского происхождения и не была еще вовсе известна племенам эпохи Переселения народов, но что она оформилась только теперь, причем разом, на основании глубочайшей необходимости в сознании вновь возникших на почве Запада народов, т. е. «одновременно» с Олимпом, который известен нам по гомеровскому эпосу и который также ни в коей мере не микенского происхождения. Впрочем, Вальгалла произросла исключительно в картине мира двух высших сословий – из представления о Хеле; в народных же верованиях Хель так и остался царством мертвых[364].
Пока что никто не обращал внимания на глубинное единство этого фаустовского мира мифов и сказаний и на абсолютно единообразную символику их языка форм. Однако Зигфрид, Бальдур, Роланд, Гелианд – это все разные имена одного и того же образа. Вальгалла и Аваллон, поля блаженных, Круглый стол короля Артура и пир Эйнхериев, Мария, Фригга и Фрау Холле означают одно и то же. Напротив того, внешняя генеалогия мотивов и элементов содержания, которой мифоведение посвятило непомерно много рвения, представляет собой исключительно поверхностное явление и не имеет глубокого значения. Для смысла мифа его происхождение не означает ровным счетом ничего. Сам питеп, праобраз мироощущения, представляет собой чистое, не допускающее выбора и бессознательное творение и не может быть переведен. То, что получает один народ от другого вследствие обращения или восхищенного подражания, есть имя, облачение и маска для его собственного ощущения, но никогда не само это ощущение. Древнекельтские и древнегерманские мифологические мотивы, точно так же как и сохраненную учеными монахами сокровищницу форм античной веры, как и перенятые западной церковью в полном объеме формы восточно-христианской веры, следует рассматривать лишь как материал, из которого фаустовская душа создала в эти века свою собственную мифическую архитектуру. На этой ступени только что пробудившейся душевности не имеет совершенно никакого значения, были ли те, чей ум и сказительский дар вызвали к жизни этот миф, «отдельными» скальдами, миссионерами, священниками или «народом». Для внутренней независимости того, что здесь возникло, не имело также никакого значения то, что его форму решающим образом определяли христианские представления.
В каждом